Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого: и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях они восстают так громко против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения. Я удивился — надо мной смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое, утешительное для сердца русского: Государь Император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность Его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моем воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства Императора, Богом данного защитника всем угнетенным, но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения, вовсе не для них предназначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредным (как и прежде мыслил и ныне мыслю) для других еще более, чем для себя. Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя бы объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка…»{281}
.Началось дело «О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым и о распространении оных губернским секретарем Раевским».
Из письма А. И. Тургенева П. А. Осиповой:
«<…> Он (Дантес. —
Военный министр граф Александр Иванович Чернышев (1786–1857) отношением за № 100 сообщил шефу жандармов графу Бенкендорфу высочайшее повеление: «Лейб-гвардии Гусарского полка, корнета Лермонтова, за сочинение известных вашему сиятельству стихов, перевесть тем же чином в Нижегородский драгунский полк. <…>»{283}
.25 февраля 1837 года.
В одном из первых протоколов заседания Опеки над детьми и имуществом Пушкина отмечалось, что «все движимое имущество, найденное в квартире покойного Пушкина, состоя из домашних весьма малоценных и повседневно в хозяйстве употребляемых вещей и платья, предоставлено употреблению первые его семейству, вторые розданы вдовою служителям»{284}
.Оставшуюся в квартире мебель, предметы убранства и книги, которые были разобраны и описаны в кабинете Пушкина, по распоряжению Опекунского совета упаковали в двадцать четыре ящика и сдали на хранение в кладовые купца Подломаева в Гостином дворе. Все имущество было описано в присутствии двух свидетелей: князя Петра Андреевича Вяземского и коллежского асессора Павлина Ивановича Отрешкова.
Но все это происходило уже после того, как Наталья Николаевна с детьми уехала в Полотняный Завод. Это позволило нечистому на руку Н. И. Тарасенко-Отрешкову расхитить часть библиотеки и присвоить некоторые рукописи Поэта. Кроме того, он же самовольно взял и два гусиных пера, которыми писал Пушкин, сделав к ним надпись: «Ето перо взято съ письменнаго стола Александра Сергъевича Пушкина 25-го феврл. 1837 г. Наркизъ Атръшковъ» и «Перо, взятое с письменнаго стола А. С. Пушкина 20 марта 1837 года».
К сожалению, судьба многих личных вещей Пушкина сложилась подобным образом: по разным причинам они были безвозвратно утрачены и не дошли до нас.
После вынесения приговора Дантес, движимый злым и мстительным чувством, написал оправдательное письмо на имя председателя Военно-судной комиссии, в котором он не только пытался очернить Пушкина, но и представить происходившие события в искаженном свете:
«Господину полковнику (Алексею Ивановичу. —
Господин полковник!