У Евы недоставало интеллекта, чтобы стать интересной собеседницей, но ведь Берг и не считался клубом интеллектуалов. Мыслящей личностью можно было назвать только Шпеера. Нельзя сказать, что Ева жила неосмысленной жизнью,{118} — Урсула подозревала, что дело обстоит совсем иначе. Под жизнерадостным нравом Евы прятались неврозы и депрессии, но ведь мужчина совсем не этого ищет в своей любовнице.
Урсуле казалось (собственного опыта у нее, правда, не было — ни положительного, ни отрицательного), что хорошая любовница должна нести мужчине успокоение и легкость, служить уютной подушкой для его усталой головы.
Мир политики заботил Еву лишь постольку, поскольку он отнимал у нее объект поклонения. Ее бесцеремонно оттирали от публичных мероприятий, не давали официального — да и вообще никакого — статуса: верная собачонка, только не заслуживающая внимания. Овчарка Гитлера — Блонди — и та стояла выше, чем Ева. Больше всего, по словам Евы, огорчило ее то, что ей не дали познакомиться с герцогиней, когда в Бергхоф приезжала чета Виндзор. Урсула нахмурилась.
— Это нацистка, тебе известно?{119} — бросила она, не подумав. («Впредь буду придерживать язык!» — написала она Памеле.)
Ева только и ответила:
— Да, конечно. — Как будто само собой разумелось, что супруга оставшегося не у дел короля — сторонница Гитлера.
Фюрера полагалось считать благородным одиночкой, выбравшим путь безбрачия, ибо он был обручен с Германией. Он — если вкратце — жертвовал собой во имя будущего своей страны; в этом месте, решила Урсула, стоило тактично покивать. (Это был очередной нескончаемый вечерний монолог.) Чем не наша королева-девственница, подумала она, но смолчала — вряд ли Гитлеру понравилось бы сравнение с женщиной, пусть даже английской аристократкой с сердцем и нутром короля. Учитель истории у них в школе обожал цитировать Елизавету I. «Не выдавайте секретов тем, чью верность и сдержанность еще не испытали».
Ева и рада была бы вернуться в Мюнхен, в маленький буржуазный домик, подаренный ей Гитлером, — там она могла бы вести привычную светскую жизнь. Здесь, в золоченой клетке, она вынуждена была придумывать себе занятия самостоятельно: листала журналы, болтала о модных прическах и любовных похождениях кинозвезд (от Урсулы эта тема была очень далека) и без конца меняла туалеты. Несколько раз Урсула заходила к ней в комнату — элегантный, женственный будуар, ничуть не похожий на остальные номера «Бергхофа» с их тяжеловесным убранством; гармонию его нарушал только портрет фюрера, висевший на самом видном месте. Ее кумир. В своих апартаментах фюрер не держал ее портрета. Вместо улыбающегося лица Евы со стены смотрел суровый лик его собственного кумира, Фридриха Великого.
«„Гроссе“ ассоциируется у меня с гроссбухом», — писала она Памеле. Вообще говоря, гроссбухи не имели отношения к бряцанию оружием и разжиганию войны. Где же фюрер выучился быть великим? Ева пожала плечами — она не знала.
— Он всегда был политиком. Он родился политиком.
Нет, подумала Урсула, родился он младенцем, как все. А кем стать — это был его личный выбор.
В спальню фюрера, примыкающую к ванной Евы, никому доступа не было. Тем не менее Урсула однажды видела его спящим — не в этой священной спальне, а на террасе «Бергхофа», под теплым послеобеденным солнцем, когда рот великого воителя был приоткрыт, как у простого смертного. Вид у него был совершенно беззащитный, но в Берге злоумышленников не водилось. Оружия везде полно, думала Урсула, можно с легкостью раздобыть парабеллум и выстрелить ему в сердце или в голову. Но что тогда с ней будет? А еще страшнее — что будет с Фридой?
Ева сидела рядом, любовно наблюдая за ним, как за ребенком. Спящий, он принадлежал ей одной.
По большому счету она была обыкновенной, довольно приятной молодой женщиной. Нельзя же судить о женщине по тому, с кем она спит? (Или все-таки можно?)