Капитан поднялся на ноги. Взял в руки маленький плоский камешек и пустил «лягушку». Камешек, скользнув по воде плоским боком, отскочил от неё и полетел дальше. «Лягушка» прошлёпала ещё раза два, прежде чем пойти ко дну. Вспомнив, что точно также на военном жаргоне называются и противопехотные мины, Лебедев улыбнулся.
Он медленно побрёл по песку, вдоль самой кромки воды. Шёл медленно, не торопясь, задумчиво сунув руки в карманы бушлата. Мысли в его голове скреблись мрачные: «Чечня, мать вашу! Даже поезда теперь не ходят. На мотострелковую бригаду в Буйнакске месяц назад нападение было. Отряд Хаттаба танки у них хотел угнать. Прямо с полигона. И ведь захватили же чехи полигон. Полчаса там хозяйничали, но ни одну машину завести так и не смогли. Потом сожгли несколько танков и БТРов и ушли обратно в горы, пока командование бригады, прочухавшись, выбить их оттуда пыталось. А, захвати они танки, понятно, куда бы Хаттаб двинул. Сюда — в Город Ветров. Пёрла бы на город чеченская танковая колонна под зелёными знамёнами. Местные менты, ясен пень, разбежались бы все. А кое-кто и на сторону боевиков перешёл бы. Когда бы чехи только брали город, нам — военному гарнизону, частям Внутренних войск, пограничникам, морской пехоте и морякам — из Москвы приказ бы пришёл наистрожайший — ни во что не вмешиваться, на провокации не поддаваться. За каждую выпущенную в сторону противника полю, мол, перед трибуналом отвечать будете. А вот когда город оказался бы уже полностью захвачен, и чехи в нём закрепились, то пришёл бы другой приказ — немедленно освободить Город Ветров от боевиков и восстановить конституционный порядок. И началось бы…..Второй Грозный, вашу мать».
Капитан остановился и сел на скамейку. Сгорбившись, подперев подбородок рукой, он меланхолично смотрел на море и на чаек, которые клевали выброшенный волнами раздувшийся труп осетра метрах в пятидесяти от него.
«Лебедь, ублюдок, — продолжал он про себя. — Тварь поганая! А всё туда же. Миротворец… Войну остановил… Какой, на хрен, остановил! На Буйнакск нападение — это что, не война? Или когда погранцам жилой дом в Каспийске взорвали — тоже не война? Продал всех, сука! Точно ведь говорили, что ему в вертолёт в Хасавюрте чехи два чемодана, набитых долларами, принесли. От Масхадова личный презент, мать его»!
Невесёлые мысли капитана текли сплошным потоком. Ругательства перемежались с воспоминаниями, злоба — с бессилием. Он ковырял песок носком берца и чувствовал себя слабым и одиноким.
«Вот и мы, бессильные, лежим, как та дохлая рыбина на берегу. Так посмотреть — живые, а на деле — совсем как мёртвые. Вроде и понимаем всё, а сделать ничего не можем. В сердцах — пустота, в душах — безволие. И клюют нас все, кому не лень».
Над значением слова «мы» он не задумывался. Оно олицетворяло для него практически всё: страну, расклёванную и кровоточащую; армию, оплёванную и полуживую; родителей, умерших в полной нищете в начале 90-х; жену с вечно затравленным выражением глаз, оставшуюся жить в родительской квартире.
Лебедев шумно вздохнул и прислонился к железной стойке навеса, упёршись в неё своим крепким, коротко остриженным затылком.
И вспомнился ему 91-й год. Он тогда — простой советский курсант — учился в городе Ленинграде, который донашивал это название последние месяцы.
Был конец августа. Только что задохнулся в маразматических конвульсиях запоздалый, почти бессмысленный путч, но по улицам ещё носились многотысячные толпы, радостные и возбуждённые. Размахивали триколорами и горланили что есть мочи: «Ельцин! Ельцин»! Тёплым воскресным вечером, бесцельно прошатавшись по городу весь свой выходной день, вышел он на Дворцовую площадь. Усталый, нетрезвый, хмельной.
На ней шёл концерт. Возле железных узорчатых ворот Зимнего дворца была устроена наспех сколоченная летняя сцена, которую со всех сторон разукрасили бело-сине-красными флагами. Какая-то группа, враз сделавшаяся популярной в эти дни, пела с неё что-то жутко антисоветское и от того сверхмодное: то ли про Сталина, то ли про репрессии и ГУЛАГ — Лебедев толком не запомнил. Бородатый и патлатый вокалист, с какой-то стати напялив на себя офицерскую гимнастёрку времён Первой мировой войны, закатывая глаза, надрывался в немного хрипящий микрофон. На его широкой груди болтались бутафорские «Георгии». Полупьяная толпа, большинство в которой составляла молодёжь, нестройно подпевала, ритмично дёргаясь в такт музыке. Над ней реяли триколоры. Какие-то девицы, взобравшись на плечи к своим парням, размахивали над головами сорванными с себя футболками и громко визжали.
Лебедев, недолго поглядев на всё это издали, подошёл к сцене поближе, сам не зная зачем. Он был не в форме, а в обычной, гражданской одежде, и на него не обратили никакого внимания.