Из читавших первые главы Онегина
, вероятно, не многие думали так скоро увидеть конец сей повести, вызвавшей много толков, споров, осуждений и восхищений, холодных порывов, и — может быть — несколько слезок, падших украдкою. Но как бы то ни было — вот последняя глава, конец Онегина! Чем же кончилась эта история, сказка или роман? — спросят читатели. Чем?.. да чем обыкновенно кончится все в мире? И Бог знает! Иной живет лет восемьдесят, а жизни его было всего лет тридцать. Так и Евгений Онегин: его не убили, и сам он еще здравствовал, когда поэт задернул занавес на судьбу своего героя. В последний раз читатель видит его в спальне Татьяны, уже княгини NN, светской, высшего тона дамы, которая упрекает бывшего властителя ее сердца за прежнее и настоящее и оставляет его в раздумье, с мужем своим князем NN.И здесь героя моего,В минуту злую для него,Читатель, мы теперь оставим,Надолго… навсегда. За нимДовольно мы путем однимБродили по свету. ПоздравимДруг друга с берегом. Ура!Давно б (не правда ли?) пора!Нет! Мы пожалели не о том, что судьба (волею поэта) так неожиданно оставила Онегина, как будто на распутии; мы пожалели об осьмой главе
, известной публике по отрывкам. «Автор чистосердечно признается, что он выпустил из своего романа целую главу, в коей описано было путешествие Онегина по России. От него зависело означить сию выпущенную главу точками или цифром; но во избежание соблазна, решился он лучше выставить, вместо девятого нумера, осьмой над последнею главою Онегина и пожертвовать одною из окончательных строф:Пора: перо покоя просит;Я девять песен написал;На берег радостный выноситМою ладью девятый вал.Хвала вам, девяти Каменам, и проч.»Так объясняется поэт в предисловии. Невольно покорствуем его воле.
Говорить о содержании сей главы нечего. Оно живо полнотою и прелестью самого рассказа, а не связывающею нитью, которая в Онегине
так обыкновенна и проста <…>— Московский телеграф, 1832, ч. 43, № 1.
IIВыло время, когда каждый стих Пушкина считался драгоценным приобретением, новым перлом нашей литературы. Какой общий, почти единодушный восторг приветствовал первые свежие плоды его счастливого таланта! Какие громозвучные рукоплескания встретили Евгения Онегина
в колыбели? Можно было по всей справедливости применить к юному поэту горделивое изречение Цезаря: пришел, увидел, победил! Все преклонились пред ним до земли: все единогласно поднесли ему венец поэтического бессмертия. Усомниться в преждевременном апофеозе героя считалось литературным святотатством: и несколько последних лет в истории нашей словесности по всем правам можно назвать эпохою Пушкина. Не будем оскорблять минувшее бесполезными истязаниями: что было, то было! Скажем более: имя Пушкина и без прихотливого каприза моды, коей был он любимым временщиком, имело бы все права на почетное место в нашей литературе: энтузиазм, им возбуждаемый, не был совершенно не заслуженный! Но теперь — какая удивительная перемена! Произведения Пушкина являются и проходят почти неприметно. Блистательная жизнь Евгения Онегина, коего каждая глава бывало считалась эпохой, оканчивается почти насильственно, перескоком через целую главу: и это не производит никакого движения, не возбуждает никакого участия.Третья часть
стихотворений Пушкина, обогащенная обширною сказкою в новом роде, которого гений его еще не испытывал, скромно, почти инкогнито, прокрадывается в газетных объявлениях, наряду с мелкою рухлядью цехового рифмоплетного рукоделья; и (о верх унижения!) между журнальными насекомыми. Северная Пчела, ползавшая некогда пред любимым поэтом, чтобы поживиться от него хотя росинкой сладкого меду, теперь осмеливается жужжать ему в приветствие, что в последних стихотворениях своих Пушкин отжил!!!<…> Но, не оскудевая в силах, талант Пушкина ощутительно слабеет в силе, теряет живость и энергию, выдыхается. Его блестящее воображение еще не увяло, но осыпается цветами, лишающимися постепенно более и более своей прежней благовонной свежести. Напрасно привычным ухом вслушиваешься в знакомую мелодию его звуков: они не отзываются уже тою неподдельно-естественною, неистощимо-живою, безбоязненно-самоуверенною свободою, которая, в прежних стихотворениях его, увлекала за собой непреодолимым очарованием. Как будто резвые крылья, носившие прежде вольную фантазию поэта, опали; как будто тайный враждебный демон затянул и осадил рьяного коня его.
— Телескоп, 1832, ч. IX, № 9
III