Но Батюшков еще не изжил тревог и бурь молодых страстей. Его заставили оторваться от наслаждений не увещания друга, а тяжкие раскаты исторических событий. Его разбудили голоса, звучащие не любовью, а ненавистью. Не сразу ощутил он грозный смысл этих лет. Из Нижнего Новгорода, куда он попал осенью 1812 года вместе с другими москвичами, бежавшими от Наполеона, Батюшков еще шутливо писал Вяземскому в Вологду: «Василий Пушкин забыл в Москве книги и сына. Книги сожжены, а сына вынес на руках его слуга. От печали Пушкин лишился памяти и насилу мог вчера прочитать Архаровым басню о соловье. Вот, до чего он и мы дожили! У Архаровых собирается вся Москва или, лучше сказать, все бедняки: кто без дома, кто без деревни, кто без куска хлеба… Все жалуются и бранят французов по-французски, а патриотизм заключается в словах: point de paix»[14]
Но события втянули любимца Харит в свой круговорот. Весь 1813 и 1814 год он провел в походах по Европе, состоял при генерале Н. Н. Раевском, не раз участвовал в битвах, включая битву под Лейпцигом, вступил вместе с русскими войсками в Париж, побывал в Англии, в Швейцарии. Все это совершенно изменило его, придало его мыслям новую серьезность и глубину. Хотя еще из Парижа он писал Н. В. Дашкову: «А ножка, милый друг, она Харит создание (Кипридиных подруг). Для ножки сей, о, вечны боги, усейте розами дороги, иль пухом лебедей»
За эти годы смерть стала для него близкой, ощутимой, овладела его воображением. И дрогнула хрупкая, впечатлительная душа Батюшкова. Ушла разгульная беспечность. То новое, что светилось в его глазах, звучало в его словах, было чуждо, непонятно Пушкину. Почуяв в юноше могучее дыхание великого таланта, Батюшков пытался оторвать его от беспечного эпикурейства, хотел, если не заразить его своими трагическими ощущениями, то хотя бы распахнуть двери в более широкий мир, еще гудевший раскатами недавних войн. Вот как Пушкин, с ранних лет точный, передает советы старшего поэта:
Он не послушался этих советов. Войны он не видал. Для Пушкина-лицеиста море зла, груды тел, пожары и стоны матерей – только риторика. Для него война – это стройные ряды солдат, выступающих с развернутыми знаменами, это триумфальные арки, звучные оды, Царь Царей, молодецкие рассказы о победах.
Так и не вышло ничего из личных встреч Батюшкова и Пушкина. Они скорее их отдалили, чем сблизили. Поэтам, оказалось, легче говорить, понимать друг друга на языке богов, чем при житейском прозаическом общении. Точно заглянули они друг другу в глаза и не нашли там того, что ждали. Батюшков и по внешности не был похож на поэтического юношу «с венком из роз душистых, меж кудрей вьющихся златых», каким он представлялся Пушкину. Не резвостью, а печалью светились его глаза, которые тщетно искали в голубых, радостно горящих глазах Пушкина отблеска ранней мудрости. Она пришла, когда перебродил первый хмель молодости. Но тогда потерявший рассудок Батюшков был уже заживо мертв.
Л. Майков, определяя сильное, но рано окончившееся влияние старшего поэта на младшего, говорит: «Один из первых, на ком сказалось литературное влияние Батюшкова еще до издания его «Опытов»
Сам Пушкин находил отблески этого родственного ему дарования даже в своих позднейших стихах. В 1828 году в расцвете славы, вписывая в альбом незначительного литератора (Иванчина-Писарева) свои стихи «Муза»