Пушкин не успел отправить письмо к Чаадаеву. К. О. Россет[1169] предупредил поэта, что переписываться с московским философом опасно. Император прочел его «Философическое письмо» и был изумлен его дерзостью. Как! Россия, победоносная и грозная, прославленная Державиным и Карамзиным, стоящая на страже европейского легитимизма, — и эта великая Россия, оказывается, велика лишь по своему географическому положению, а по существу это страна варварская, оставшаяся вне европейской цивилизации. Чаадаев сошел с ума. Императору понравилась эта мысль. Конечно, автор дерзкой статьи болен душевно. Его нельзя наказывать. Его надо лечить. Его надо поручить попечению генерал-губернатора. Пусть врач ежедневно навещает безумца. Иное дело редактор и цензор. Их надо покарать, чтобы они впредь были осмотрительнее. Это известие о судьбе Чаадаева казалось Пушкину зловещим. Нет, поэт не пошлет теперь письмо своему идейному противнику. Пушкин не ожидал, что царь окажет ему, Пушкину, такую медвежью услугу своей расправой с мыслителем и лишит его возможности вести спор по существу. 22 октября 1836 года последовало официальное запрещение «Телескопа».
Можно ли жить после этого в проклятом Петербурге, где придворные лицемеры делают вид, что они оскорблены статьей Чаадаева в своих лучших патриотических чувствах, — они, которые ненавидят и презирают Россию так же, как они ненавидят и презирают Пушкина. В самом деле, можно сойти с ума от этой тирании Зимнего дворца и всех этих салонов, где подготовляется заговор против всякой независимой мысли и свободного творчества. Сегодня объявили сумасшедшим Чаадаева, а завтра объявят Пушкина. Если бы он был здравомыслящий, он бы радовался успехам Натали и своему придворному званию, а он открыто негодует на «милость» монарха. Разве это не безумие?
Поэт чувствовал, что надо каким-то решительным действием покончить с теми бытовыми условиями, которые связывали его и мешали ему писать. Надо было во что бы то ни стало если не отказаться вовсе от светского образа жизни, то, по крайней мере, сократить выезды и приемы. Осенью Пушкин перевез семью с Каменноостровской дачи не в огромную квартиру в доме Баташева[1170], а в сравнительно скромную квартиру на Мойке, в доме князей Волконских[1171]. В этой квартире было так тесно, что о приеме гостей нечего было и думать. Правда, в квартире было одиннадцать комнат, но кроме четырех детей в семье Пушкина жили две свояченицы и огромный штат слуг и служанок. Наемных слуг было шестнадцать человек: две няни, четыре горничных, кормилица, мужик при кухне, лакей, повар, два кучера, полотер, прачка и какие-то еще два служителя! Но кроме этих наемных слуг были еще и крепостные, привезенные из деревни. Таков был чудовищный быт среднедворянского дома первой половины XIX века. Надо представить себе, как суетились вокруг трех капризных барынь все эти горничные и лакеи, как шалили и плакали детишки, окруженные своим штатом нянюшек, как бестолково и беспокойно шла вся эта худо налаженная жизнь, когда хозяйки спали чуть не до заката солнца, а проснувшись, озабочены были туалетом и выездом на очередной бал.
Чтобы содержать такой дом, нужны были средства. Их не хватало. Пушкин был кругом в долгах. Кому только он не был должен. Каретному мастеру, извозчику, какой-то вдове Оберман[1172] за дрова, купцу-бакалейщику, книгопродавцу Беллизару[1173] около 4000 рублей, булочнику Роде, виноторговцу Раулю[1174], аптекарю Брунсу[1175] и другому аптекарю Типмеру[1176] 410 рублей 70 коп. и т. д. и т. д.
Но кроме этих мелких долгов над Пушкиным висели долги значительные. Их сумма превысила 120 000 рублей.
Пушкин не был расчетлив, а нуждающимся в деньгах всегда был готов отдать последнее. По свидетельству П. В. Нащокина, «Пушкин был великодушен, щедр на деньги. Бедному он не подавал меньше двадцати пяти рублей». Но денежные дела его становились все хуже и хуже. Наталья Николаевна, равнодушная к стихам поэта, не так была равнодушна к гонорарам за эти стихи. Однажды издатель пришел за рукописью, проданной поэтом, но рукопись оказалась в руках Натали. Поэт предложил издателю поговорить с женою, и тот вышел из будуара Натальи Николаевны весьма смущенный: ему пришлось заплатить за рукопись вдвое больше, чем было условлено.