Жарким летом пятьдесят четвёртого померла моя двоюродная сестра Тонька Гришенкова. Шестнадцатилетняя дочь родной сестры отца Елены Зиновьевны прибежала к нам босая, в апреле, с одного конца деревни на другой. Долго сидела у печки, согревая красные, в цыпках, ноги, ела пышные лепёшки, пила горячее молоко. Несчастная девчушка, полураздетая, голодная, навестившая дядю, простыла и скоро умерла. На Каменной горе, где в окружении берёз расположилось сельское кладбище, цвели ромашки. В жаркий солнечный день юную горемыку похоронили в одной могиле с покойным дедом Зиновием и бабушкой Марией.
В июле того же знойного лета чудом не погибла в лесу сестра Алла. Ей было всего три годика. Она играла на поляне за огородом, рвала цветочки, незаметно удаляясь всё дальше. Можно только предполагать, как ревела малышка, поняв, что рядом никого нет, кругом лес. Надрываясь в крике «мама, мама!» бежала, бежала, пока не свалилась от усталости и не заснула под кустом. Можно лишь качать головой, представляя, как трёхлетняя девочка пережила ночь в лесу, в кромешной тьме, в одном коротком ситцевом платьице, съедаемая комарьём. Мать, истошно крича, нашла её на другой день вечером во дворе заброшенной зверобойни. Обессилевшую от крика, голода и жажды, принесла домой полуживую, искусанную, изъеденную гнусом.
Жарким летом пятьдесят четвёртого я научился кататься на отцовском велосипеде, украшенном табличкой «ЗИФ»: завод имени Фрунзе. В одних трусах, стоя на педалях, потому что не дорос до сиденья, спускался с крутой горы за околицей. Внизу речка Боровушка с горбатым мостиком без перил. Слева от моста высокий обрыв, сваи торчат из воды. Справа кочкарник и густая крапива. Вдруг босые ступни соскочили с педалей. Я ударился промежностью о раму и повис на ней, болтая ногами. Вопя от боли и страха, помчался к реке, соображая, какой выбрать путь. Ехать на мостик — удариться о брёвна настила, упасть с него на сваи и наверняка разбиться. Ехать по кочкам в крапиву? Время на раздумья — секунды. Понятно, повернул направо. Разбивая на кочках своё небогатое мужское хозяйство, прошуршал в жгучие заросли. Ошпаренный этим целебным растением, с воем бросился в воду и долго сидел в ней по шею.
Ещё я любил бегать на сельскую кузницу. Там дядя Фёдор Останин брал из горна красный уголёк, не торопясь подносил его к самокрутке, прикуривал, и так же не торопливо клал на кучку углей. И я всегда удивлялся: как дядя Фёдор не обжигает пальцы? В той кузнице собирались деревенские мужики. Дымили самокрутками, говорили про житейские и колхозные дела. Рассказывали про войну.
Дед Чернов воевал в пехоте ещё в первую мировую. На облысевшей, покрытой седым пушком голове, носил вылинявшую серо–зелёную фуражку со сломанным козырьком и без кокарды. Ходил в застиранной гимнастёрке, залатанной на локтях, с Георгиевским крестом на худой груди, в широких тёмно–синих шароварах, вправленных в стоптанные яловые сапоги. Присаживался в сторонке, нюхал табак, чихал и сыпал словечками: «Подпоручик, прапорщик, штабс–капитан, его высокоблагородие…»
Бывший унтер–офицер Чернов был женат на сестре моего деда Зиновия. Неграмотную, усатую бабку Пелагею Ивановну сельчане звали Палашкой. Она была добра ко мне, приветлива. Радушно улыбаясь, угощала невкусными пресно–сыроватыми сушками, зелёно–желтыми от соды.
Никто в колхозе не делал сани и кошёвки лучше деда Чернова. В его дворе стояли изогнутые полозья, дуги, лежали кучи ивовой коры и свежей стружки. На стенах избы висели пилы и пилочки, буравы и буравчики, ножовки, линейки, угольники. В пазах между брёвнами торчали стамески, топоры, долота. На верстаке громоздились рубанки, фуганки, калёвки, тиски, оселки и всякие другие столярные и плотницкие инструменты.
По вечерам георгиевский кавалер выкатывал из сарая телегу со стоящим на ней сосновым гробом, украшенным резными финтифлюшками. Тот гроб дед заранее мастерил для себя из хорошо просушенных досок. Балагурил про войну и осколком стекла застругивал своё творение. Выказывал завидное знание истории первой мировой войны и хорошую память на фамилии командиров и солдат русской армии.
Мужики начинали говорить про Великую Отечественную, дед Чернов и тут имел свои суждения и понимание политики.
— Кабы Англия с Америкой не помогли — хана бы Советскому Союзу! — твердил он, упрямо перебивая спорщиков.
Я с негодованием слушал бывшего унтера, нюхавшего табак и после каждого чиха повторявшего:
— Э-э, мужики… Кабы не союзники… А-апчхи! Кабы не ихние самолёты да машины… А-апчхи!
Я не мог согласиться с его обидными замечаниями в адрес победоносного Советского Союза. Ясное дело: царский солдат! Прислужник! Белогвардеец! Убеждает, что без какой–то блохи-Англии мы бы немцев не победили! А вот, шиш тебе, унтер–офицер! Фашистов мы сами разгромили! Без чужой помощи!
Так думал я, теребя на груди затасканный, обмахрённый красный галстук, такой же полинялый, как георгиевская ленточка деда Чернова.