…Прекрасней глаз, похожих на драгоценные камни, вид ее благословенного тела: груди, вздымающиеся кверху, словно полны вечного млека; стройные ноги будто хранят соль первозданного моря.
В «Колетт» мастерская Ренуара была расположена на втором этаже. Каждое утро Ренуара поднимали туда на носилках.
Его усаживали в кресло на надувную подушку: от сидения воспалялась кожа. Кисти и палитру клали ему на колени: он не мог бы удержать ее в руках. Полотняными полосками обматывали его пальцы, скрюченные болезнью. Наконец, между большим и указательным пальцами просовывали кисть[219]
, и Ренуар начинал писать.Он всегда писал очень быстро, слегка наклоняясь к мольберту, метким взглядом окидывая холст. Рука его торопливо сновала от палитры к холсту, от холста к пузырьку с растворителем. Он покрывал холст мелкими резкими мазками – «будто курица клюет», говорил сын Мориса Ганья – Филипп.
На свою модель Ренуар почти не глядел. «Модель должна присутствовать, чтобы зажигать меня, заставить изобрести то, что без нее не пришло бы мне в голову, и удержать меня в границах, если я слишком увлекусь», – признавался художник Альберу Андре.
По-прежнему он больше всех других любил писать Коко и Габриэль. Габриэль вдохновила его на ряд композиций. Он изображал ее в прозрачных одеждах, широко открывавших обнаженную грудь. Композиции отличались предельной утонченностью: переливы ткани, нежный блеск розы или жемчуга, бархатистость женской груди переданы с одинаковой ненавязчивой чувственностью, зыбкой мелодией красок.
«Только теперь, кажется, я делаю то, что хочу», – говорил Ренуар Морису Ганья. Он был прав: он подошел к тому последнему, завершающему этапу творчества, когда великий художник отбрасывает все лишнее, отделывается от всего, что ему чуждо, чтобы налегке шагнуть в вечность. Отрешение, освобождение. Внешний мир угасал у дверей Ренуара. Он был королем, волшебником, творцом мира, коим единовластно правил, который создал в подарок людям. Он не гордился тем, что создал его. Он просто упивался своим творчеством, весь отдаваясь работе. «Правда, – говорил он, – я счастливчик. Я ничего другого не могу делать, как только писать картины». Писать детское личико или грудь женщины. Писать свет, ласкающий кожу или пронизывающий своими теплыми лучами пейзаж.
Случалось, художника выносили на прогулку, и он восклицал: «До чего красиво, черт побери! Черт побери, до чего красиво!»[220]
Старый человек, уже подвластный разрушительным силам смерти, Ренуар отдавал все свои помыслы жизни.«В последний раз я видел его в Кане этой весной, – рассказывал немецкий критик Юлиус Майер-Грефе. – Он сидел один в большой светлой комнате у стола. Его неподвижное исхудалое тело – кожа да кости – занимало совсем мало места. Я подумал, что он уже давно так сидит и что, наверно, он вообще часто сидит вот так подолгу, не шевелясь. Его лицо напомнило мне иссохший лик папы с картины Тициана, с такими же заострившимися от старости чертами и столь же умное, только на лице Ренуара не было выражения настороженной хитрости и тревоги. Он спокойно глядел сквозь широкое окно на холмы, высящиеся у моря, и грелся в солнечных лучах. Он не обернулся, когда я вошел в комнату, и, казалось, не расслышал моего почтительного приветствия. Как видно, солнце занимало его несравненно больше моей персоны. В ту минуту я многое отдал бы за то, чтобы стать таким же старым, как он, – ведь тогда сблизиться с ним мне было бы куда проще, чем за пустой беседой об искусстве, которую я завел».
С некоторых пор у Ренуара появился автомобиль. В нем совершались большие сезонные перемещения из Каня в Париж, из Парижа в Эссуа. Водил машину Батистен, тот самый, что некогда возил его по Каню в своей коляске. «Вот я и разъезжаю теперь в автомобиле, точно кокотка высшего разряда!» – насмешливо говорил художник.
Автомобили, в те времена встречавшиеся еще нечасто, стоили довольно дорого. Но эта роскошь – увы! – была ему необходима. Ренуару пришлось также оставить свою квартиру на улице Коленкур, сменив ее на другую, куда легче было подняться и, главное – с мастерской на первом этаже.
Ревматизм не давал ему покоя. В ту осень он перенес несколько мелких хирургических операций: пытались, правда без заметного успеха, увеличить подвижность его суставов.
«Меня снова царапал хирург, – писал он 15 ноября Жоржу Ривьеру. – Еще одна операция состоится через неделю, за ней последует еще одна и еще. Не знаю, когда я смогу наконец сидеть, я уже начинаю отчаиваться, все только одни отсрочки. Сегодня вечером хирург сказал, что надо подождать еще несколько недель. По правде говоря, нет ни малейшего улучшения, и я лишь все больше и больше становлюсь калекой. А так аппетит у меня нормальный. Все идет хорошо».