Стены этого зала затягивала плотная жесткая ткань; она же укрывала столы и обтягивала плетеные рамы, отгораживая дальний угол. Тусклое зеркало, куб на кованых ножках, жаровня под вздутой крышкой из потемневшей бронзы и ящик с брусками жирного угля. Стул с высокой спинкой и ремнями на подлокотниках. Мозаичная маска из кусочков синего и желтого стекла на белом полотне. Неуютное место. Всякий раз, стоило переступить порог этой комнаты, шрам оживал. Иногда он покалывал, напоминая о своем существовании, иногда ныл, тяжелел, разгоняя жар по крови, а порой и вовсе вспыхивал резкой, сводившей скулы болью. Ирджин уверял, что это нормально, говорил о скланах, эмане и его отпечатках, давал бурую, с серным запахом мазь. От нее лицо немело, а потом долго отходило; дергало мелкой судорогой щеку и шею, но болеть переставало.
– Нет, Орин, сегодня у нас садишься ты, – Ирджин накинул на кресло покрывало и, прибрав ремни, спросил: – Надеюсь, тебя-то привязывать не придется? Это совершенно безопасно. Ты же сам видел.
Орин, разумеется, видел и даже принимал живое участие: помогал усаживать Нардая, затягивал ремни на его руках и ногах, успокаивал пощечинами или, если уж совсем не получалось, запихивал в рот мягкий кожаный ремень. Потом стоял, наблюдая, как Ирджин крепил на скуластом лице блажня стеклянную маску, как подтягивал конструкцию из длинных палок на шарах-суставах, как растягивал золотые нити-паутинки, а на них развешивал вызолоченные же бубенчики.
Золото и серебро – металлы, которые к эману благоволят. Железо и медь равнодушны, а вот олово и ртуть – антагонистичны. Это сказал Ирджин, в первый ли самый раз, либо позже, когда и Бельт, и Орин достаточно привыкли к происходящему, чтобы задавать вопросы. Впрочем, сами вопросы каму не особо и нужны были. Он просто любил объяснять. Он говорил, когда сквозь маску проходили пучки разноцветного света, зажигая стекло и искажая лицо под ним. Он говорил, когда Нардай в кресле замирал, очарованный этой светосотворенной сетью. Он говорил, когда звонко и многоголосо звенели крохотные бубенчики. Он говорил, даже когда говорили другие, точно за этим обилием слов, в сущности, неважных, скрывался от по-настоящему опасных вопросов.
Но сейчас кам молчал, а Орин медлил. Смотрел то на кресло, то на Ирджина и стеклянную маску в его руках. И, наконец, решившись, сказал:
– Нет.
– Никаких болевых ощущений, – кам поднял маску, перевернул, показывая внутреннюю поверхность, не гладкую, но покрытую редкими, длинными волосками. Шерсть? Или серебро, которое благоволит эману?
– Да срать на боль! Бельт, он мне мозги выжечь хочет! Блажня сделать! Этих, что ли, мало? – Орин схватился за нож. – Я что, по-твоему, идиот?!
– Ни в коем случае. Ты – человек, которому многое предстоит. Но на пути к вершине его ждут трудности. Такие трудности, которых не грех и испугаться. И вполне естественно скрывать страх за агрессивностью. И вот чтобы победить этот страх и эти трудности, мы используем науку…
– Науку, чтобы сделать из меня идиота? Бельт!
– Это и вправду перебор, – Бельт вклинился между камом и Орином. Маска близко, волоски внутри шевелятся, медленно, едва заметно, но будто тянутся к нему. И шрам заныл. – Эта штука… неправильная.
– Орин не в состоянии запомнить и десятой части необходимых сведений, – Ирджин заговорил жестко. – Он старается, но этого мало. Легко ли за несколько месяцев изучить чужую жизнь? Стать другим человеком и человеком очень непростым? Если он не справится, то рискует и вправду остаться здесь. В качестве моего пациента.
– Да я его…
– Стоять! – рявкнул Бельт. – Ирджин, это действительно единственный способ?
Руки тянуло к маске. Взять, но не надеть, а уронить на пол. Потом наступить, с наслаждением вслушиваясь в хруст стекла, перекатиться с пятки на носок, выдавливая желтые и синие осколки из блестящей основы.
Маска была страшна. После нее люди – пусть безумцы, но все-таки люди – становились иными. Некоторые засыпали, и сон их был столь глубок, что выглядел почти смертью. Лезвие по запястью, уголек, скворчащий на коже, кусок льда на горле – и ни движения век, ни ускорения дыхания, ничего, пока не забряцают бубенцы. А они молчали порой долго, продлевая забытье на часы и дни. Тогда Ирджин, сам позабыв про сон, дежурил у кресла, следил, писал или рисовал что-то в толстой тетради. Впрочем, спали не все. Другие оставались в сознании, но вдруг начинали повторять то, что читал им Ирджин: стихи ли, велеречивые ли трактаты, из которых ладно если два-три слова понять можно. Но блажни не понимали, они просто рассказывали, удивляясь собственному внезапному знанию. Были и третьи, которые вдруг вспоминали себя, прежних, ненадолго – стоило раздаться звону, и память уходила – но все же.