С Олимпа ступени ведут все туда же, вниз? Таков итог? Тем более я была обрадована не погасшим интересом, когда была приглашена на следующий концерт. В программе был Зощенко. В первом ряду сидел автор с женой. Он мало смеялся, но аплодировал. Рассказы Зощенко пользовались тогда необычайной популярностью. Яхонтов читал их отнюдь не весело, а с каким-то выпуклым, подчеркнутым «пониманием» незадач зощенковских персонажей. В «Путешествии по Крыму» усаживался в выемку рояля и, раскачиваясь между его боками, пластикой передавал муки пути, переводившие удовольствие в кошмар. В зале стоял беспрерывный хохот.
Мама заметно нервничала, когда я уходила на второй концерт. Я спросила, что ее беспокоит. И тут выяснилось следующее. Роксана, по-прежнему находившаяся на положении нашей полужилицы, подзуживала маму:
— Вы что думаете, эти походы носят невинный характер? Ведь он не мальчик!
Зачем Роксане понадобилось вносить разлад между мамой и мной? Для чего она травит маму? Как может при этом с прежней жадностью расспрашивать обо всем, если не верит в мою искренность?
— Вы на меня за что-то сердитесь? Сердитесь, да? — вытаскивала из меня Роксана.
— Нет.
— Я же чувствую. И мне жизнь не в жизнь. Ну, простите, если я в чем-то виновата. Я ведь вас так люблю! Я вас боготворю!
«Да, она действительно меня любит», — думала я, не в силах устоять перед ее уверениями.
Уезжая в Москву, Яхонтов просил писать ему. И я ни за что не вспомнила бы содержания своих наивных писем, если бы Владимир Николаевич не звонил по телефону и не пересказывал бы, что его в них поразило. Он говорил, что первым делом в груде корреспонденции отыскивает мои конвертики.
— Помните, как вы написали, что были невольны призвать из будущего ту себя, которая могла бы ответить на мои притязания? — напоминал он мне. — Помните, что сказали о картине, где голубые море — небо, втягивая в себя, рассасывают яхту и паруса?
Разного рода оттенки отношений убеждали меня не столько в степени мужской увлеченности мною, сколько в великодушии и безграничности человеческих чувств вообще. И я представляла, каким головокружительным и невыразимо глубоким будет счастье, когда я полюблю сама. Один из наших институтских преподавателей сказал как-то: «Смотрите, я вам не прощу, если вы выйдете замуж за несовершенного человека. Ваш муж должен быть и красив, и умен, и тонок». А как же иначе? Я была намерена оправдать самые высокие ожидания, ни на йоту не погрешив ни против красоты, ни против содержания.
Пока же трезвая прозаическая жизнь спорила с идиллическим воображением. Своеволие и чувство независимости соседствовали с болезненной неуверенностью в себе, с забитостью, остававшейся с детства. Несуразное сочетание нередко приводило к острому разладу с собой, грозило прищемить и даже уничтожить всю.
Мама, на которую я смотрела как на атрибут жизни детей, вдруг спросила:
— Тамочка, ты не возражала бы, если бы к нам пришел один человек?
— Зачем? — настороженно и холодно спросила я. Мама замолчала. Она уповала на то, что старшая дочь поймет ее, не воспротивится праву быть жаждущей и живой. И обманулась. Ей было всего тридцать девять лет. У нее было свое сердце. И мы могли в тот момент стать очень близкими друзьями… Но где-то в бухте Нагаево по пояс в воде папа грузил камни. На его бушлате был нашит номер. Он был лишен права писать нам и получать от нас письма и помощь. А разве мама жила не с этим? Драматизм ее жизненного ощущения в полной мере проступил, когда все чаще и чаще мама стала покупать вино и в одиночку выпивать рюмку-другую. С неизбывной тоской в глазах, стыдясь и казня себя, она искала в том спасение.
— Где мое платье, мамочка?
— Оно… Я его продала, детка.
Увидев, что это не шутка, я ужаснулась и возмутилась, бушевала, грозила уйти из дому. И однажды ушла в институтское общежитие. Но, прибежав домой и застав маму в постели с компрессом на голове, увидев замкнувшихся сестренок, тут же вернулась.
— Мамочка, не делай этого! Перестань!
— Я больше не буду!
Но все начиналось сначала. Рушилась мамина и наша жизнь. Судьба бесчинствовала. Мама и вино? Она прошла фронты и плен.
Любила петь старинные романсы. Ее женскому очарованию поклонялись. Когда принципиальность отца стала в партийном аппарате неугодной и его сместили на хозяйственную работу, она спокойно, без надрыва следовала за ним по стройкам, размешивала пойло для домашней коровы!
Тридцать седьмого года моя мамочка-мама перенести не смогла. Несмотря на «болезнь», которую мы всячески старались скрыть от окружающих, мама оставалась высшей инстанцией семьи.
Все вещи были проданы. Подрастали сестры. Их надо было одевать. Мама вдруг спохватывалась, оформлялась на работу и по три-четыре месяца работала, пока не побеждало безволие.