Дягилев вспомнил, сколько времени потратил он на уговоры Римского-Корсакова, писал ему письма, встречался с ним, использовал все свое обаяние, свой натиск, против которого мало кто выдерживал, но так ничего и не добился. «Упрямый старик! Вот кто больше всех мне навредил! Уже в самом начале моего замысла встал поперек и не разрешил поставить «Садко» на сцене «Грандопера» так, как мне хотелось. А ведь как хорошо я задумал подсократить этого слишком мощного для французов богатыря. Они пока не способны вынести чрезмерного величия, воплощенного в Садко. При всем благоговении перед гениальными русскими операми я вижу, как можно их подсократить, не умаляя их художественного значения. Я практик, а не «театральный чиновник», скорее даже практический идеалист, не в пошлом, а в действительном значении этого слова. Я слишком ясно схватываю результаты, вижу заранее ошибки и боюсь их, опять же не из пугливости, а из страха погубить великое дело каким-нибудь неловким или недостаточно обдуманным действием… С каким трепетом приступал я к изучению «Бориса Годунова» и «Садко», надеялся уговорить Римского встать на точку зрения Вагнера и кое-что пересмотреть в своих сочинениях, раньше чем выступить перед «целым миром». Пересмотреть не с точки зрения творца, а с нашей, так сказать, «обывательской» точки зрения. По моей вине всемирная парижская публика была утомлена несоразмерной длиною программ Первого Исторического концерта в прошлом году, а потому и была индифферентна в конце ее, ничего не хотела больше слушать, кроме Шаляпина. Теперь я сделал все, чтобы не повторять прежних ошибок; публика будет жадно следить за развитием событий в гениальной опере и слушать божественную музыку. Хорошо хоть согласился прибавить сорок тактов к сцене коронования Бориса, теперь эта сцена бесподобна… Теперь французы рехнутся от ее величия. Получается безумное по блеску венчание, потом колокола, выход центральной фигуры, народ падает ниц. Борис – молитвенный… Далее – тесная келия с лампадами, образами, Григорий, углубившийся в чтение летописи Пимен… И замелькали сцены одна лучше другой. Только так французов можно удержать в театре. В Париже Вагнера дают с колоссальными купюрами, слушать оперу с 8 до 12 французы абсолютно не способны, Даже их собственному хваленому «Пеллеасу» они не могут простить его длины и уже в начале 12 часа откровенно бегут из театра, что производит убийственное впечатление. Мог ли я забыть об этом всем известном свойстве французов, не любящих слушать оперу, которая «не хочет закончиться». И этого ничем не победишь. А Николаю Андреевичу решительно все равно, будут его слушать или нет, поставят его «Садко» сейчас или через сто лет – Римскому-Корсакову все равно, ему этого ничего не нужно, для него существует лишь художественный интерес, вкусы французов оставляют его совершенно равнодушным, хочет, чтоб его ценили таким, каков он есть, а не приспособленным к их обычаям и вкусам. «Если слабосильной французской публике во фраках, забегающей на некоторое время в театр, прислушивающейся к голосу продажной печати и наемных хлопальщиков, «Садко» в его настоящем виде тяжел, то и не надо его давать», – вот ведь как отрезал упрямый старик. Может, ему-то и действительно все равно, но он один и даже не вспомнил о нас, «малых сих», для которых вопрос русских культурных побед есть вопрос жизни. Обычные в оперной постановке купюры посчитал за искажения, «безобразные урезки» и высокомерно отклонил всякие покушения на его «Садко»: «Если моей опере суждено долго еще прожить на свете, не увянув и не зачахнув, то придет время и французы прослушают ее, а если долгая жизнь ей не суждена, то от легковесного французского успеха она не станет долговечнее…» Гордый старик! Никакие доводы не переубедили его и не заставили отказаться от этих слов… Страшных споров, на которые я рассчитывал, не получилось. Отрезал – и все! Озлобился на меня… А сколько я приготовил «слез и молений», сколько умных и неопровержимых доказательств в пользу постановки «Садко» в легкомысленных стенах парижской музыкальной академии. Придется согласиться на последнюю комбинацию, предложенную дражайшим Николаем Андреевичем: дать несколько картин из «Садко», без купюр и каких-либо изменений, чтобы так и было сказано в афишах… Но где же Шура? Почему его нет?»
Дягилев подошел к окну, посмотрел напротив, на окна отеля «Восток», где жил Александр Бенуа. Нет, не мелькнула в ответ симпатичная и милая голова замечательного помощника, взявшего на себя добровольно тяжкое бремя организации спектакля в «Гранд-опера».