– Вряд ли… Многого я бы и не прочитал. Но друзья присылали. Друг мой Валентин Серов, чудесный наш Антон, позаботился и прислал мне целый куль газетных вырезок о моем падении на колени перед царем Николаем Вторым. Никаких сомнений у него не возникло… «Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы». Можете себе представить, каково же было мое горестное и негодующее изумление, что за столь короткое время столько собрано матерьяльца о моей «монархической демонстрации». Я Серову написал, что напрасно он поверил вздорным сплетням, и пожурил его за записку. Но Серов не ответил, и, по словам Кости Коровина, он твердо убежден, что демонстрация хора с пением на коленях была подготовлена заранее и я спрошен был и дал согласие на это, при этом Серов добавлял, что едва ли хор императорской оперы мог без разрешения стать на колени. Да, кажется, и не только Серов, но и Бенуа, и Бакст тоже забеспокоились, принимать меня или не принимать, пожать руку при встрече или отвернуться. Вот ведь до чего дело-то дошло, Алексей Максимович и Мария Федоровна.
– А что ж ты хочешь? Сообщение вышло из официальных кругов, его подхватили газеты со своими комментариями, отсебятиной, некоторые из них дали твое патриотическое интервью… И все сходится: ты только что утром был в Царском Селе, благодарил за присвоение тебе почетного звания Солиста Его Величества, а вечером брякнулся на колени перед царем. Вот и воспользовались и левые, и правые этим эпизодом, чтобы испортить тебе настроение и чтобы не так легко тебе жилось.
– Так все ж придумали эти проклятые журналисты! Никаких интервью я не давал, тем более патриотических…
– Поговорим еще, Федор, побеседуем. А пока иди и устраивайся. После обеда посидим за чаем, обсудим, что нам дальше делать.
После обеда пошли в домик, где жили и работали Алексей Максимович и Мария Федоровна. Ничего нового Шаляпин не увидел в обстановке друга, будто он и не переезжал. Апельсиновые и лимонные деревья, гигантские кактусы и декоративные кусты вокруг дома, а в доме – мало мебели, все только самое необходимое для нормальной жизни. Множество книг и цветов. В кабинете писателя – большой рабочий стол с исписанной и чистой бумагой, старинное оружие на стенах: копья, щиты, мечи, луки, стрелы, фрагменты античных барельефов, античные скульптуры… На полу – ковер и соломенные дорожки-циновки. На подсобных столах – множество раскрытых книг и журналов, газеты различных направлений, рукописи, письма.
Горький поймал внимательный взгляд Шаляпина на письмах и рукописях, возвышавшихся над столом, и просто сказал:
– Стоит иной раз не ответить на письма, как дня через два их уже целый Монблан возвышается. А ведь завален работой, часто просиживаю за работой по четырнадцать часов в сутки. Приходится прочитывать не менее сорока рукописей в месяц и каждый день писать три, пять, семь писем. Мой расход на почту не меньше двухсот лир в месяц. Вхожу в подробности того ради, что уж очень внимательно ты посмотрел на этот мой стол, заваленный письмами и рукописями. Иной раз обижаются, что отвечаю не вовремя, как адресату кажется, а времени просто не хватает, просто беда, как мало часов в сутках, всего двадцать четыре.
Горький сел на свое привычное место, Мария Федоровна рядом с ним, а Федор Иванович, случайно или так было задумано, сел по другую сторону стола. «Судья, а я ответчик, – пронеслось у Шаляпина, – значит, не удовольствовался моим письмом».
– Рассказывай, Федор, все по порядку, это очень важно для меня и для всех твоих друзей. Со всеми подробностями, которые остались у тебя в памяти.
– Да уж что тут скрывать… Давно мне хотелось поведать вам обо всем, что произошло в тот вечер, но все какой-то недосуг… Сначала казалось, что все сойдет, ведь на следующий день я с таким же успехом играл Бориса Годунова, потом уехал на гастроли в Монте-Карло, потом – Париж, потом – Виши, повсюду триумфы, лишь в Париже отчаянные молодые люди пытались шикать, их тут же вышвырнули из театра, одного даже избили, к сожалению… Я ужасно расстроился в тот день, забылся от отчаяния и гнева и подвернул себе ногу. Много раз я пробовал писать вам подробное письмо, но вскоре откладывал в надежде рассказать все лично, при встрече, которую я уже наметил. Да и волнение, которое набегало притом всякий раз, было так велико, что я никак не мог уложить все, что произошло, в такую ясную форму, как если бы стал рассказывать все словами.
«Рассказывать-то ты мастер, вряд ли кто сравнится с тобой», – мелькнуло у Горького.