— Ничего страшного, — проговорила она. — Антон Иваныч не доложит, он ко мне хорошо относится.
— Рискованно все-таки, — сказал я. — Вдруг кто-нибудь проведает и тебя уволят? Мало того, что я сам на волоске…
— Что-что? — Она резко остановилась.
Я не собирался говорить ей о своем столкновении с Пенкиным, после которого прошло уже месяца два, но теперь она проявила настойчивость, а мне меньше всего хотелось здесь стоять и пререкаться, ведь наше проникновение в недра Третьяковки было противоправным деянием, по коридорам шуршали невидимые тени и неизвестно что подстерегало нас за каждой запертой дверью. Я сбивчиво рассказал ей про устроенный мне разнос, про картину с обнаженной, про выпученные глаза ректора, про выговор с занесением… Она напряженно слушала, и лицо ее приобретало все большую решимость.
— Ладно, об этом потом, — шепнула она. — Сейчас надо торопиться, а там вернуть на место ключи — и бежать.
Через несколько минут, оставляя позади вереницу комнат, переполненных тусклым убожеством соцреализма, мы с предосторожностями добрались до места. У нее плохо слушались руки, когда пришлось сражаться с громоздким дверным замком. Она вошла первой и щелкнула выключателем; я услышал сдавленный вскрик. С сильно забившимся сердцем я бросился следом — и замер в недоверчивом, изумленном, благоговейном молчании перед величием человеческого гения.
Ибо здесь, в тесном запаснике, отделенные тонкой перегородкой от уродств и ничтожеств, в беспорядке прислонялись к стенам запрещенные полотна. Малевич, Филонов, Кандинский, Шагал — легендарные русские художники, чьих работ я никогда раньше не видел да и имена слышал лишь по случаю, неизбежно сопровождаемые негодующим придыханием. На мгновение меня охватила жгучая, слепящая ненависть: ненависть к этой стране, которая посмела предать забвению своих величайших мастеров, ненависть к этим людям, которые по невежеству отвергли ни с чем не сравнимый дар прекрасного, ненависть к этим временам, которые менялись только по календарю, а по сути оставались прежними, отказывая нам в нашем самом ценном наследии, вынуждая приобщаться к нему по крупицам, втайне, с беспокойной воровской оглядкой… А потом я узрел этот яркий, волшебный мир, который подхватил меня в свое легкое, светлое кружение и увлек за пределы всего, что я знал, — и я вдруг обнаружил, что для ненависти в душе не осталось места, ибо душа моя была уже полна.
И торжеством фейерверков расцветала радужная геометрия, и сияющие небеса истекали лиловыми восходами и зелеными закатами, и алые и золотые влюбленные плыли на крыльях музыки над крышами голубых деревень, и бездомные поэты топили ночь в стихах и звездах, и щедрая земля закипала огненными цветами, птицами и конями; и когда у меня на глазах сама жизнь растаяла тысячей невиданных форм и оттенков, я навеки затерялся в пламенеющих полетах чистейших красок, в священных созвучиях кисти, в сокровенных сновидениях духа…
Когда же — минуты, часы или годы спустя — я покинул этот переливающийся через край, ликующий рай, потому что меня уже дергали за рукав и шептали, что нам нужно уходить, я понял, что со мной что-то случилось, что я стал другим, ибо среди красочного буйства моей маленькой вечности я открыл в себе самом близость к этим титанам, осознал свою собственную силу, свой собственный голос, свое собственное видение. В этот миг я наконец понял, какой мерой должен себя мерить. Опьяненный своим новым знанием, я повернулся — и увидел, что она, моя любимая, которой я был обязан этим даром, смотрит на меня сияющим, тихим взглядом.
— Ты подумал, что мог бы встать с ними в один ряд, — сказала она. — Я по глазам прочла.
— А ты что подумала? — Я засмеялся, чтобы скрыть внезапное волнение.
— А я подумала, — сказала она серьезно, — я подумала, что да, это так. Может быть даже, ты и уже — один из них.
Сердце у меня застучало разом и в горле, и в запястьях, и в коленях.
— Нина, — выговорил я, — давай поженимся.
Она улыбнулась и сказала просто:
— Теперь твоя очередь читать по глазам.
Когда мы выбрались на улицу, ночь почти отступила. Держась за руки, мы медленно шли Большим Толмачевским переулком, и нам одним принадлежал восход цвета спелого персика — нам да фыркающей поливальной машине и одинокому коту, бредущему домой с ночного веселья. Воздух тихо, радостно наливался теплом у нас над головами.
— Пойдем к нам, маме скажем, — предложил я. — Она рано встает.
Нина молча кивнула. Смеясь, мы наперегонки побежали по улице, ворвались в подъезд и взлетели по лестнице на восьмой этаж. Я полез в карман за ключами.
— А вечером, если хочешь, ребят позовем и отметим по всем правилам — с тортом и шампанским, — беспечно сказал я.
В правом кармане ключей не оказалось. Я пошарил в левом.
— Нина?
Ответа не было: я развернулся — и увидел только пустую лестничную клетку.
— Нина! — прокричал я, еще не чувствуя тревоги. — На лестнице прячешься?