Читаем Жизнь Суханова в сновидениях полностью

В первый раз он почти ничего не заметил, слишком поглощенный своим новым миром. После его покушения на рукопись Градского вся его рутина — уроки, каникулы, обеды — отошла на второй план, уступая место ярким, неземным открытиям, ожидавшим его едва не каждую ночь в тесной, запыленной комнатенке Профессора, куда не проникали ни крики бегающих во дворе мальчишек, ни привычный чад жареных пирожков и горячего асфальта, и только драгоценные золоченые фолианты источали в зеленом сиянии абажура свой незабываемый запах — тот самый запах ломкой бумаги и затхлости, который для Анатолия на всю жизнь сделался запахом прежде невообразимой красоты. Он плыл сквозь лето тысяча девятьсот тридцать седьмого года в дымке тайных восторгов, неслышно повторяя звучные имена людей, которые ходили по улицам волшебных водянисто-золотых городов столетия тому назад и все же казались более настоящими, чем сотворенные из плоти и крови жильцы его коммунальной квартиры — смутные, незначительные персонажи, с которыми он вел неощутимые разговоры и от которых временами получал несколько более ощутимые взбучки.

Впоследствии от несчастливой, некрасивой Зои Вайнберг у него в памяти остались только ее суетливая, с близоруким прищуром и дрожью в руках, подготовка к новому учебному году — когда кухонный стол был свободен, она разбирала на нем коричневые папки, едва не лопавшиеся от нот, — да истерическая интонация, промелькнувшая пару раз в ее ответах Галке Морозовой. В октябре Анатолий прибежал из школы и увидел, что дверь Зои Владимировны залеплена бумагой с важной на вид печатью, но его мать и старички Градские, как ни странно, отмалчивались, когда Антон Морозов гневно заявил, что ничего удивительного в этом нет — контру за версту видать. Учительница музыки больше не вернулась; не прошло и месяца, как Пелагея, сестра Морозова, преспокойно заняла освободившуюся жилплощадь.

На первых порах меня это почти не волновало, потому что исчезновение соседки у нас не обсуждалось и жизнь шла своим чередом. Но к концу осени я заметил, что какие-то перемены, медленные и тягостные, как пятна ржавчины, начинают разъедать радость наших с Профессором вечеров. Он казался то рассеянным, то равнодушным, нередко прерывался в середине предложения, забывал перелистывать страницы и все время напряженно прислушивался: то ли к сухому кашлю болевшей жены за стенкой, то ли в ожидании некоего другого звука — я не знал; но мало-помалу, когда в трещины нашего старого, обветшалого дома уже начал просачиваться холод, меня стало исподволь одолевать беспокойство. Однажды ночью, незадолго до моего девятого дня рождения, я проснулся в продуваемой сквозняками декабрьской темноте и услышал тишину, которая вдруг перестала быть тишиной — она полнилась глухими звуками тяжелых шагов, топавших через нашу квартиру, через нашу жизнь.

Утром за окнами кружила вьюга, но Профессор выскочил из дому без шапки и до вечера где-то пропадал. Моя мать провела полдня, накручивая диск телефона, в отчаянии умоляя о чем-то неведомых телефонисток, а потом вдруг расплакалась, схватила меня за плечи и таким голосом, какого я никогда у нее не слышал, сказала, что отец, вероятно, задержится в Горьком на неопределенное время и теперь у нее в жизни, кроме меня, ничего не осталось. В тот же день Антон Морозов остановил меня в коридоре и, вздымаясь надо мной косматым, дышащим кислятиной кряжем, спросил, знаю ли я, что в семье Татьяны Градской все без исключения были прихвостнями царского режима и, пока Ленин не навел порядок, вся наша квартира принадлежала Градскому с женой.

Я этого не знал, и сама мысль, что два человека прежде владели необъятными пространствами, в которых нынче разворачивалась жизнь стольких людей, в том числе и моя, поразила меня в самое сердце. Мне на ум пришел искореженный крюк, торчавший из потолка в нашей комнате, — не иначе как с него раньше свисала люстра вроде той, которую я видел в одной из профессорских книг; вспомнилось и большое светлое пятно на старых выцветших обоях, когда-то замеченное мною в комнате Морозовых, — Профессор однажды упомянул, что прежде там стоял рояль. Я вообразил, как тихая голубовласая старушка и благообразный, учтивый старичок кружатся в вальсе по этим великолепным просторам, в хрустальном, серебряном и лаковом блеске тысяч изысканных, чужеродных вещей, — и горько обиделся, почувствовав, что меня предали.

Красота, оказывается, и в самом деле принадлежала буржуям.

В тот вечер, когда открылась и захлопнулась входная дверь, мой слух резануло неузнаваемое шарканье старческих шагов; я поспешил к Профессору в кабинет и сказал, что больше не стану заходить к нему в гости.

Профессорские черты были стерты горем; в комнате царил разгром.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже