С начала песни галдящие гости начали умолкать и потянулись на звуки музыки; только одна парочка осталась шептаться в мигающих сумерках коридора: стройная девушка с ночным омутом вместо лица и длинноволосый парень в кожаном пиджаке и при галстуке, рассекавшем его грудь. Сделав еще несколько шагов, Суханов добрался до края плотной толпы скверно одетых юнцов, не поместившихся в гостиную: одни стояли, другие сидели по-турецки на голом полу и, ритмично дергая головами, подобно китайским болванчикам, одними губами вторили словам песни. Здесь было совсем темно и очень душно; при попытке втиснуться в комнату он наступил кому-то на ногу, а возможно, и на руку, был ошикан и в конце концов вклинился где-то сбоку, прижатый к спине крупной женщины, чьи неопрятные длинные волосы распространяли запах горького миндаля; что происходило в комнате, ему по-прежнему не было видно из-за качающихся голов, и только гневный молодой голос вбрасывал в прокуренную тишину чужие слова:
— Ништяк, скажи? — зашептал кто-то в ухо Суханову, брызгая слюной от избытка чувств.
Осторожно повернув голову, Суханов узрел желтозубую улыбку того проходимца из лифта в считаных сантиметрах от своего лица.
— Старо, — ледяным тоном ответил он. — Высоцкий, если не ошибаюсь?
— Да это для разогрева, — прошептал тот без видимой обиды. — Он всегда с Высоцкого начинает, уважуху оказывает. А уж потом свое. Тебя из его вещей какие цепляют?
Его лицо казалось мучительно знакомым, но Суханов уже привык не доверять этому впечатлению.
— Не могу сказать, — пренебрежительно отрезал он. — Кто это вообще такой?
Голос невидимого певца прибивало к нему словно наплывом издалека:
— Случайно забрел, что ли? — удивился тип из лифта, бешено сверкнув глазами. — Ну, не падай в обморок. Это же Борис Туманов, собственной персоной. Имя хотя бы слышал?
Суханову вспомнились задернутые шторы, эхо музыки, Ксения, раскинувшаяся на кровати с закрытыми глазами — то ли вчера, то ли позавчера, то ли давным-давно, он и сам уже точно не знал…
— Моя дочь его любит, — упавшим голосом сказал он.
Песня кончилась, и все захлопали, и запрыгало пламя свечей.
— Да, бабы все на него западают, это точно, — доверительно зашептал его собеседник, обжигая Суханову ухо своим возбужденным дыханием. — А он, между прочим, дважды повязан: и жена есть, и подружка. Ну, жена, допустим, — ошибка молодости, она и на концерты его никогда не ходит, а Ксюшка… Ксюшка — совсем другое дело. Это, между прочим, ее хата, девчонка свойская, отвязная — ну, ты меня понимаешь, хотя предки у нее — такие, знаешь…
— Я… — начал Суханов. В горле его засел разбухающий крик. — У меня болит голова.
Тот умолк, закивал и принялся шарить в карманах, но Анатолий Павлович его уже не видел. Он видел один лишь мрак.
Вероятно — вероятно, все было напрасно. Вероятно, она уже так далеко позади оставила и его, и Нину, что они больше ничего не могли для нее сделать, и теперь она, непокорная, самолюбивая, в одиночку брела сквозь темноту неведомой ему дорогой, и в голове у нее сновидениями плескались волны поэзии, и в любовниках был женатый идол андеграунда, и она пылала презрением к отцовскому миру, к миру прошлого, где ради выживания нужно было соглашаться и приспосабливаться, — и кто взялся бы рассудить, на чьей стороне была правда, и какие силы должны были вмешаться, чтобы заставить их понять друг друга? Я ее потерял, я ее потерял, я ее потерял навсегда — стучали у него в сердце молоточки отчаяния. И таким пронзительным было его страдание, что он, не сопротивляясь, ни о чем не думая, взял у расплывшегося в ухмылке типа из лифта две подозрительно-голубоватых таблетки аспирина, с трудом их проглотил — у него пересохло во рту, — а потом закрыл глаза, чтобы не видеть дергающегося скопища рьяных лиц, и стал ждать, когда же утихнет головная боль, когда же кончится этот кошмар…