Однако уже очень скоро ему недостаточно стало «ужасной правды»! Ее вытеснила любовь. Любовь – живой источник, питающий его в детстве, «естественное состояние его души».[280] Когда наступил нравственный перелом 1880 г., он не отрекся от правды, он поставил ее на службу любви.[281]
Любовь – «основа энергии».[282] Любовь – «смысл жизни», в ней одной – красота.[283] Любовь «сущность души» умудренного жизнью Толстого, автора «Войны и мира» и письма синоду.[284]
Насыщение правды любовью составляет неповторимую ценность шедевров Толстого, написанных им в период зрелости, nel mezzo del commin,[285] – именно эта особенность реализма Толстого отличает его от реализма в духе Флобера. Флобер полагал свою силу в том, чтобы не любить своих героев. Именно любви и недостает этому великому мастеру: Fiat lux![286] Солнечного света еще недостаточно, нужен жар сердца. Силою своего реализма Толстой воплощается в любом существе и, увидев его как бы изнутри, находит даже в самом ничтожном то, за что его можно любить, что роднит его братским единением со всеми людьми.[287] И силою своей любви он проникает до корней жизни.
Но нелегко поддерживать в себе это чувство. Бывают минуты, когда зрелище самой жизни со всеми ее страданиями столь грустно, будто сама жизнь хочет испытать силу любви, и тогда, чтобы спасти любовь от поругания, чтобы спасти свою веру в любовь, приходится воспарить так высоко над миром, что почти теряется связь со всем земным. А как быть тому, кто, подобно Толстому, наделен чудесным, но роковым даром видеть правду, кто не может не видеть ее? Знаем ли мы, сколько выстрадал Толстой в последние годы своей жизни, когда душа его ежечасно раздиралась между беспощадным видением всех ужасов действительности и страстной всеобъемлющей любовью, которая стремилась утвердить себя во что бы то ни стало!
Кто из нас не переживал этих трагических конфликтов? Сколько раз мы принуждены делать выбор – закрыть глаза или же возненавидеть. А художник? Тот, кто достоин имени художника, писатель, который понимает великолепную и грозную силу написанного слова, – как часто впадает он в отчаяние, высказывая ту или иную истину![288] Правда, жизненная правда, источник здоровья и мужества, столь же необходима среди лжи современного общества, лжи цивилизации, как живительный воздух, которым мы дышим… И в то же время не у всех достаточно сильные легкие, чтобы дышать воздухом правды, так расслабляет душу цивилизация, а если не она, то природное мягкосердечие! И не жестоко ли взваливать на них непомерный груз правды, не сломятся ли они под ним? Может быть, существует та высшая правда, которая, как говорит Толстой, открыта для любви? А если так, то вправе ли мы баюкать людей успокоительной ложью, как Пер Гюнт убаюкивает сказками умирающую старуху мать?… Перед обществом возникает вновь и вновь все та же проблема: правда или любовь? И обычно решение таково, что приносятся в жертву и правда и любовь.
Толстой никогда не предавал ни той ни другой. В произведениях, относящихся к периоду зрелости, любовь является светочем правды. В произведениях, относящихся к закату жизни, свет льется как бы сверху – это луч милосердия, который нисходит на жизнь, но не соединяется с нею. Мы видели, как в «Воскресении» вера, хотя и господствует над действительностью, остается вне ее. Тот самый народ, в котором Толстой, рассматривая обособленные личности, видит мелочных, слабых и незначительных людей, как только он начинает думать о нем отвлеченно, принимает черты божественной святости.[289] В повседневной жизни Толстого обнаруживаются те же противоречия, что и в искусстве, только еще более мучительные. Хотя он прекрасно знал, каких поступков требует от него любовь, поступал он наоборот: жил не по божеским законам, а по мирским. А сама любовь! Где искать ее? Как распознать все ее лики, все противоречивые веления? Искать ли ее в любви к своей семье или в любви ко всем людям?… До последнего часа он не переставал терзаться этим неразрешимым противоречием.
Как найти правильное решение? Он так и не нашел. Пусть наши надменные мудрецы пренебрежительно осуждают его за это! Уж они-то, конечно, обрели истину и самодовольно цепляются за нее. Для них Толстой – всего лишь слабый, сентиментальный человек, который ни для кого не может служить образцом. Еще бы! Он не тот пример, которому они способны следовать; слишком слабо в них пламя жизни. Толстой не принадлежал к числу тех, кто горделиво мнит себя избранником, он не принадлежал ни к какой церкви – ни к «книжникам», как он их называет, ни к фарисеям какого бы то ни было толка. Он – свободный христианин в самом возвышенном понимании этого слова. Всю свою жизнь он стремится к достижению идеала, который оставался недосягаемым.[290]
Толстой никогда не обращался к привилегированным мыслителям, он говорил для простых людей – hominibus bonae voluntaiis.[291]