Лотреку всего тридцать один год, и его творения прекрасны, но их с каждым годом становится все меньше. За 1896 год у художника накопилось всего около двух дюжин полотен, а три года назад он написал в три раза больше.
Лотрек никогда не работал в состоянии опьянения, но так как в последнее время он пил все больше, то и работал теперь урывками. Хоть он и хорохорился: «Что? Если бы я был пьян, во-первых, никто бы этого не узнал… Но если бы я был пьян, я бы признался… а сами вы никогда не догадались бы. Что?» – к сожалению, все догадывались слишком хорошо…
Увещевать его, останавливать? Встревоженные, убитые его постоянным пьянством, друзья пробовали говорить с ним. Но как его убедить? Малейшее замечание, дружеский совет, выраженный в самой деликатной форме, выводили его из себя. Боже, до чего же легко он теперь взрывался по любому поводу! А иногда и без повода! Какой уж там повод! Разве можно было предугадать, отчего эта «душа грома и солнца» придет в неистовство.
В марте, в одно из воскресений, Жуаян повел Лотрека к Камондо, где художник должен был встретиться с бывшим королем Сербии Миланом, который хотел купить у него картину. Не успели они войти в дом, как на Лотрека что-то нашло, и он, оттолкнув в прихожей лакеев, прошел в гостиную банкира прямо в котелке и с мятым шарфом вокруг шеи. Какая муха укусила Лотрека? Едва увидев его свергнутое высочество, он вошел в раж. Ему явно хотелось поиздеваться над бывшим монархом, что он и сделал, да еще как изощренно! В ответ на вопрос Милана, не является ли он потомком тех графов де Тулуз, которые прославились во время первых Крестовых походов, Лотрек дерзко ответил: «В некоторой степени, мсье. Мы взяли Иерусалим в 1100 году, а потом Константинополь», после чего, никогда не кичившийся древностью своего рода, он вдруг заявил свергнутому королю: «А вы всего-навсего Обренович!» Милан поспешил переменить тему разговора: «Мой сын, король Александр, горячо интересуется искусством и обожает живопись». «Какую живопись? – перебил его Лотрек. – Представляю себе, что это за гадость!»
Жуаян, в ужасе увидев, какой неприятный оборот принимает разговор (к тому же Камондо умолял его предотвратить скандал), с большим трудом увел своего друга. Лотрек, который «неожиданно превратился в дикого зверя», даже очутившись на улице, все еще не мог успокоиться: «Каково! Обренович! Карагеоргиевич! – кричал он. – Если говорить по правде, то все они просто свинопасы. Все они еще вчера ходили без штанов, в короткой юбочке!»[174]
Резкие выходки. Внезапные смены настроения. Обостренная чувствительность. Неадекватные реакции.
Несмотря на крайне нервное состояние, Лотрек продолжал такую же бурную деятельность, как и прежде. В марте он увлекся судебными делами. Как раз в это время проходили два шумных процесса – один над финансистом Артоном, обвиненным в том, что он взялся подкупить членов парламента и замять панамский скандал (он потратил на это полтора миллиона франков), второй – над несколькими субъектами, которые слишком были предупредительны к Максу Лебоди, «Сахарной Крошке», наследнику огромного состояния.
Лотрека мало интересовала как моральная, так и политическая сторона этих процессов. Он видел только человеческую и, если так можно сказать, театральную сторону суда. Суд для него был театральной сценой, где давались спектакли и где Лотрек мог заниматься физиогномикой. Вот, например, лицо мадемуазель Марси, любовницы Лебоди, «сестренки богачей», как ее называли, или лицо Артона, господина, который держался перед судом очень непринужденно, – что можно прочесть на них? Лотрек смотрел на Артона чуть ли не с восхищением. Ведь он тоже «своего рода артист, который проявил в своих грязных делах столько изобретательности… столько хитрости…[175]
.Но увлечение судами длилось недолго. Несколько набросков, четыре литографии – и Лотрек охладел к этой среде. Он продолжал ходить в Оперу, но и театр и, главное, актеры значительно утратили в его глазах свою прелесть. Он нередко засыпал в кресле, изнемогая от усталости и бессонных ночей. Однажды, во сне, его голова склонилась на плечо соседу, и тот толкнул Лотрека. Проснувшись, художник мило пробормотал, извиняясь: «Блаженная жизнь!» Теперь в театре его уже привлекало то, что происходило не на сцене, а в зале и за кулисами. Он писал рабочих сцены в Опере, сделал для литографии рисунок ложи во время представления «Фауста». Бал в Опере послужил ему поводом написать прекрасный портрет Детома, которым он сам остался доволен. «Я напишу, как ты сидишь в увеселительных местах, словно чурбан», – пообещал он своему другу.