По-видимому, 19 января 1930 года в Москву приезжает Замятин — и, как всегда, тут же ищет встречи с Булгаковым (в тот же день он пишет жене: «Мих<аил> Аф<анасьевич> живой, я ему звонил, дома его не было»). Все дни он проводит по большей части с Пильняком, с осени 1929 года — его товарищем по несчастью, он 25 января пишет жене: «к 5 часам иду обедать к Мих<аилу> Аф<анасьевичу>»; в конце письма — приписка рукою Булгакова: «Дорогая Людмила Николаевна. Посылаю Вам привет из Москвы».
Вести о пьесе «Кабала святош» дошли и до Станиславского, лечившегося и отдыхавшего в ту зиму в Ницце. «Пьеса Булгакова — это очень интересно, — пишет он 10 февраля Л. М. Леонидову и беспокоится: — Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль».
11 февраля Е. Замятин пишет жене (из Москвы в Ленинград): «Вечером, должно быть, буду в Драмсоюзе, где Михаил Афанасьевич читает свою новую пьесу».
Тон писем к брату, ставших по истечении полувека главными источниками, документирующими биографию Булгакова зимы 1929—1930 годов, остается, однако, прежним: 21 февраля Булгаков резюмирует: «Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена. Я представляю собою сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна. Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере. По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средства к спасению.
Но ничего не видно. Кому бы, думаю, еще написать заявление?..» Эти письма, повторим, играют роль и кратких исповедей, и деклараций — одновременно.
Как можно видеть из них, Булгаков не теряет энергии и надежды, не перестает изыскивать действенные средства борьбы со своими литературными и театральными противниками.
18 марта 1930 года оказалось днем, поставившим Булгакова вплотную перед поисками этих средств.
Через десять дней, в письме, ставшем весьма важной акцией, Булгаков вспомнит напечатанную за полгода перед тем статью критика Пикеля, который «высказал либеральную мысль: «Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списка советских драматургов» и «обнадежил зарезанного писателя словами, что «речь идет о его прошлых драматургических произведениях».
Однако, — пишет далее Булгаков, — жизнь, в лице Главреперткома, доказала, что либерализм Р. Пикеля ни на чем не основан.
18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса «Кабала святош» («Мольер») к представлению не разрешена. (Последние четыре слова напечатаны в письме крупными буквами. —
Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы — блестящая пьеса.
Р. Пикель заблуждается. Погибли не только мои прошлые пьесы, но и настоящие, и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр».
Все мои вещи безнадежны.»
...В эти дни Раскольников пишет Горькому уже из Ревеля: «Шлю Вам сердечный привет из Эстонии, где я нахожусь всего только две недели. Я очень доволен, что ушел из Главискусства, п. ч. сказать по правде, эта административная работа меня не удовлетворяла. Искусством очень приятно наслаждаться, но им неприятно руководить. Меня гораздо больше влечет к себе политическая работа в области международной политики и творчество, литература...» (22 марта 1930 года).
Кадровые перемещения в переломное время — 1929— 1930 гг. — были частью крупной политической игры, но никак не ослабляли давления на литературу, напротив — оно неуклонно увеличивалось; нет ничего наивнее, как связывать это давление со злой волей того или иного критика или партбюрократа.
Вернемся к письму Булгакова.
Что это было за письмо?
Много лет спустя, в январе 1956 г. Е. С. Булгакова рассказывала историю письма своему старшему сыну, майору Е. Е. Шиловскому, а после его ухода записала то, что рассказывала, в свой дневник. «Когда я с ним познакомилась (28 февраля 1929 г.) — у них было трудное материальное положение. Не говорю уже об ужасном душевном состоянии М. А. — все было запрещено... на работу не брали не только репортером, но даже типографским рабочим. Во МХАТе отказали, когда он об этом поставил вопрос. Словом, выход один — кончать жизнь.
Тогда он написал письмо Правительству. Сколько помню, разносили мы их (а печатала ему эти письма (т. е. ряд экземпляров одного письма. —