Современные исследователи (Б. Гаспаров, Л. Флейшман) правомерно обращают внимание на значение смерти Маяковского для нового этапа замысла романа. Действительно, . уверившись, по-видимому, с течением времени в прямой зависимости знаменательного звонка от только что разыгравшейся трагедии смерти Маяковского (не забудем при этом, что, по свидетельству С. А. Ермолинского, Булгаков «уверенно связывал разрешение, выданное на отъезд Замятину, с самоубийством Маяковского — а вдруг, мол, этот тоже возьмет да и стрельнет в себя...»), Булгаков, несомненно, заинтересовался последними месяцами жизни Маяковского и увидел, возможно, нечто не замеченное им прежде в собственных заботах.
Напомним: 23 ноября 1929 г. пьеса Маяковского «Баня», только что с триумфом им читанная, поступила в Главрепертком и судьба ее осложнилась. Л. Ю. Брик записывала в дневнике: 20 декабря — «В, читал «Баню» в реперткоме — еле отгрызся», 24-го декабря — «какие-то осложнения с разрешением постановки «Бани», 2 февраля 1930 г. — «Говорят, в Ленинграде собираются запретить «Баню»; «3 февраля я записала в Ленинграде: „Никто пьесу не запрещает, только публика не ходит и газеты ругают". Яркое описание того, что происходило на протяжении декабря 1929 — января 1930 г., дано в мемуарной книге В. Катаева «Трава забвения», где говорится о «чудовищных требованиях Главреперткома, который почти каждый день устраивал обсуждение «Бани» в различных художественных советах, коллективах, на секциях, пленумах, президиумах, общих собраниях и где заранее подготовленные ораторы от имени советской общественности и рабочего класса подвергали Маяковского обвинениям во всех смертных литературных грехах — чуть ли даже не в халтуре. Дело дошло до того, что на одном из обсуждений кто-то позволил себе обвинить Маяковского в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком (ср. позднейшие нарекания на пьесу «Дни Турбиных». —
Никогда еще не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. <...> Он, первый поэт Революции, как бы в один миг был сведен со своего пьедестала и превращен в рядового, дюжинного, ничем не выдающегося литератора, „протаскивающего свою сомнительную пьеску на сцену".
Маяковский не хотел сдаться и со все убывающей энергией дрался за свою драму в шести действиях, которая сейчас, когда я пишу эти строки, уже давно и по праву считается классической.
Слушайте, Катаич, что они от меня хотят? — спрашивал он почти жалобно. — Вот вы тоже пишете пьесы. Вас тоже режут? Это обычное явление?
Ого!