Так прошла почти вся ночь. Под утро Клавдя встала, накинула на голое тело платье и босиком пошла вниз посмотреть на дочку. Дочка спала с бабушкой, и там все было благополучно. Клавдя вернулась, но Жмакин не мог ее отпустить, и она опять легла к нему. Он был теперь не одинок, так казалось ему порою, но тотчас же он чувствовал себя таким одиноким, каким никогда еще не был. И это чувство одиночества возникало из-за Клавди, из-за того, что он все ей лгал и думал, что она верит его лжи. А она не верила, но не смела сказать, что не верит, чтобы не оскорбить его или не напугать, — он был еще далек ей, хоть она и знала, что он будет ей близок, что он раскроется, что она заставит его все рассказать, и если это рассказанное окажется плохим, то она заставит его все переменить. Огромная сила любви и нежности к нему могла сокрушить горы, и Клавдя уже ничего решительно не боялась; нужно было только немного выждать, и все тогда наладится, и все будет превосходно, отлично. Она знала, что он счастлив с нею и благодарен ей и удивлен, что такое бывает на свете, — у него еще не было своей женщины, своей любви, — что это только сейчас ему открылось, что он плохо верит всему этому. «Ничего, — думала она, целуя его и разглаживая ему волосы и глядя в его зеленые, потерянные сейчас глаза, — ничего, все будет иначе, все будет лучше, все будет прекрасно»…
Она ушла, когда уже рассвело, — ослабевшая, со звоном в ушах, счастливая. Она оставила его спящим. Он лежал навзничь, его рот был полуоткрыт, светлые, тонкие волосы спутались. Она укрыла его одеялом по голую татуированную грудь, поплакала немного и пошла.
Днем она его кормила. Дом был пуст, все разошлись — Корчмаренко на завод, Женька в школу, старуха уехала в город за мясом. Жмакин и Клавдя остались вдвоем.
Он еще спал, пока она жарила ему большую сковороду картофеля. Она начала жарить вчерашний вареный картофель целиком, но потом передумала и, обжигая пальцы, порезала каждую картофелину на ломтики, так чтобы жареные ломтики были тонкими и рассыпчатыми. Почистила селедку, посыпала ее резаным луком и заправила постным маслом с горчицей. Приготовила чай, наколола сахар. Вынула из горки розовую скатерть, покрыла стол и пошла наверх будить Жмакина. Солнце светило ему в лицо, но он спал.
Они сидели за столом друг против друга, и им совершенно нечего было сказать друг другу. Жареный картофель еще шипел на сковороде. Голова у Жмакина была мокрая. Он ел, опустив глаза, держал ломоть хлеба у подбородка — по-крестьянски. Она украдкой поглядывала на него, и он на нее, но оба по-разному. Она была в клетчатом стареньком платье, немного севшем от стирки и обтягивающем, и он видел ее широкие плечи и высокую грудь, а когда она выходила на кухню, он видел ее прямые уверенные ноги с узкой ступней и ее бедра и не мог поверить, что она была с ним в одной постели и принадлежала ему, и была раздета, и он мог делать с ней что ему вздумается. Клавдя же, глядя на него, была решительно убеждена в том, что произошло, и видеть его ей доставляло радость, потому что он ей принадлежал и потому что она решительно все помнила, даже такие подробности, которые помнят и могут помнить только очень любящие женщины; ей доставляло радость видеть его еще и потому, что он был смущен и неуверен и даже растерян сейчас, а все это были признаки любви, потому что если бы он ее не любил, то зачем было бы ему теряться от звука ее голоса, или не поднимать на нее глаз, или отвечать на ее вопросы невпопад.
Он пил много чаю и между глотками размешивал ложечкой в стакане, куда он забыл положить сахар. Она сказала ему об этом, он ничего не ответил. Потом ушел к себе наверх и долго ходил там из угла в угол, а Клавдя слушала — сидела в своей комнате на полу, на лоскутном Мусином коврике, и напряженно вслушивалась, ни о чем не думая, только представляла его себе.
Уже под вечер он спустился, из мезонина и вышел на крыльцо. Она выскочила за ним без пальто, даже без платка. Морозило, и небо было красное, предвещавшее стужу. Жмакин стоял на сложенных у крыльца столбах и курил. Небо было такое красное, что походило на пожар, и рядом за забором что-то визжало так, что Клавде вдруг сделалось страшно.
— Николай! — крикнула она.
Он услышал и подошел. Пальто на нем было расстегнуто, он косил и вдруг неприятно и коротко улыбнулся.
— Свинью бьют, — сказал он и кивнул, на забор, — бьют, да не умеют… Вот она теперь убежала и блажит.
Он говорил, не глядя на нее, и она поняла, что он пьян.
— Напился, — сказала Клавдя с укоризною, — один напился! Стыд какой!
Она дрожала от холода и от обиды. Неужто ему так худо, что он напивается в одиночку?
— Пойдем, — сказала она, — ляжь! Я тебя уложу! Куда ты такой…
Жмакин засмеялся.
— Я свободная птица, — сказал он, — меня на сало нельзя резать. Куда хочу, туда лечу. А ты иди в дом, застынешь!
Он легонько толкнул ее, и она увидела в его помертвелых от водки глазах выражение страдания.
— Пойдем, ляжешь, Коля, — дрогнувшим голосом сказала она, — пойдем, Николай.