— Все меняется на свете. А вот ваш брат, ученый, остается все таким же. Ни о чем не думает. Если бы ты умел читать газеты между строк, а то и самые строки, так заметил бы, что тревожным признакам несть числа: австрийский император болен, английский король едет в Париж. А зачем? Это ясно как день. Видел, что происходит в мире? Итальянцы, австрийцы и немцы сговариваются, как воры на ярмарке. Они заявили, что между их правительствами полное единство взглядов. Все это сулит взрыв. Французская рента упала до 86,57. В этих делах я кое-что смыслю и говорю тебе: будь начеку! Ты не слушаешь. Напрасно. Тем хуже для тебя, старина. Совесть моя чиста — я тебя предупредил.
Глава IV
Любезный старина Жюстен, я знаю тебя уже двадцать лет. Это невозможно вообразить себе! — как сказал бы мой батюшка, обладающий богатым воображением и поэтому особенно восторгающийся всем, чего он не может вообразить в одиночку. В моей жизни уже нашлось место для такого значительного явления, как двадцатилетняя дружба. Лет двадцать тому назад, как-то вечером, мы вышли из лицея Генриха IV, и ты на площади Пантеона принялся объяснять мне, что французские слова, в корне которых лежит латинский глагол, образовались, в основном, из супина, а не из инфинитива и не из индикатива, как думают легковерные люди. Ни один профессор не обратил моего внимания на эту филологическую истину. С того памятного дня я стал относиться к твоим познаниям с уважением, граничащим с восторгом. Долгие годы дружбы, уважения, восторг — все это дает мне право сказать тебе, что когда речь заходит о моих политических убеждениях — прибегаю к стилю Жюстена Вейля, — ты начинаешь рассуждать как чурбан. У меня никогда не было политических убеждений, у меня нет политических убеждений и, надеюсь, в будущем также не появится никаких политических убеждений. В отношении проблем, которые ставит передо мною жизнь, я рассчитываю руководствоваться только простыми человеческими убеждениями. Вот тебе! Удар сокрушительный. Даю тебе девять секунд, чтобы прийти в себя.
Ты заражен болезнью гражданственности; ты хочешь доказать, что мысль твоя и поступки следуют единой, твердо определившейся линии... «Граждане, каким я был при правительстве Греви, таким я и остаюсь...» — и т. д. и т. п. К счастью для тебя, к счастью для тех, кто тебя любит, ты полон очаровательных противоречий. Три года тому назад ты говорил: «Я никогда не сделаюсь журналистом. Я предпочитаю остаться бедным поэтом, чем превратиться в преуспевающего журналиста». Друзья предложили тебе пост главного редактора благороднейшей, могущественнейшей газетки «Пробуждение Запада», и ты немедленно согласился. И для этого у тебя нашлись такие убедительные доводы, что я сам посоветовал тебе согласиться. Ты расстался со мною ради Нижней Луары, которую ты, человек неисчислимых добродетелей, конечно, выведешь из ее упадочного состояния. Летом 1910 года ты говорил: «Я, пожалуй, займусь политической деятельностью, однако никогда не примкну ни к какой партии». Милый старый болтун! Ты был принят Жоресом; полтора часа приватной беседы, — да, не угодно л и , — и на другой же день ты записался в объединенную социалистическую партию. Не бесись! Не рви моего письма! Таков ты есть, таким я тебя люблю! И я мог бы продолжить свою филиппику. Когда нам было по двадцать лет, ты говорил мне, захлебываясь, со слезами на глазах: «Убежденность! Главное — убежденность!» Потом мы отправились в наше «Бьеврское Уединение» и, как многие другие, попробовали жить в своего рода фаланстере, а когда уехали оттуда, ты стал бить кулаком по столу и кричать: «Власть! Я признаю только власть!» Теперь мы снова вернулись к елейности, к проповедничеству. Ты мне пишешь: «Будь кротким, осмотрительным и справедливым». А по какому поводу разразился ты, милый мой наставник, этим пастырским посланием? По поводу истории, о которой ты почти что ничего не знаешь и о которой я имел неосторожность вскользь упомянуть в последних строках своего письма.