— Ты вращаешься уже несколько лет в этой среде. Я же о ней почти ничего не знаю. Да и к тому же у меня другая профессия. Я смотрю на вещи глазами писца. Неважно! О вражде Ронера — Шальгрена много толкуют, но, конечно, шепотом. Ты не дурак. Значит, у тебя есть какая-то цель. И все же, Лоран, будь начеку. Эти господа ненавидят друг друга. И, хуже всего, стараются этого не показывать. Значит, положение серьезное. Я очень люблю господина Шальгрена. Иметь с ним дело — одно удовольствие. И знаешь, Лоран, я никогда не забуду, что ты нашел для меня это место в минуту, когда у меня не было ни гроша, когда я устал голодать. Что ты там увидел?
Я заметил на щеке и на шее Сенака длинную царапину, явно непохожую на бритвенный порез. В ответ я указал на нее пальцем, и он проговорил:
— Это сделал кот госпожи Шальгрен. Занятное животное кротового цвета, смешанной ангорской породы. О, мы с ним прекрасно ладим. Ну и кот, доложу я тебе! Обычно мы понимаем друг друга. Но иной раз, когда я хочу его приласкать, он норовит меня оцарапать... Да, я очень люблю господина Шальгрена. Правда, я почти ничего не понимаю из того, что он дает мне переписы-в ат ь , — я говорю о научных работах. Я схватываю лишь отдельные мысли, и они удивляют меня, ошеломляют. Вовсе не нужно быть специалистом, чтобы смекнуть, что к чему, скажем, в превосходно написанном опровержении, сильном, страстном, с капелькой желчи. Скажи, Лоран, «Происхождение жизни»?..
— Ну и что?
— Это книга Ронера?
— Да, и потрясающая книга.
Сенак расхохотался. А я спрашивал себя, что он еще скажет, спрашивал не без тревоги и даже отвращения. Но тут появился Стернович. Не бойся, я не собираюсь впутывать Стерновича в нашу переписку. Стернович — русский еврей, который заходит иногда в лабораторию для каких-то исследований. Если я набросаю здесь его портрет, ты сразу же закричишь, будто я впадаю в антисемитизм. И однако, я люблю тебя, еврея, ты мой дорогой друг. Но право же, у вас слишком чувствительный эпидермис, вы невыносимы. Стоит мне сказать что-нибудь о евреях, как ты тут же принимаешь это на свой счет. Будь же справедлив. Как бы ни были велики любовь и восхищение, которые я питаю к тебе, я не могу не отметить, что от Стерновича так и разит самодовольством и спесью. Он убежден, что западные народы — народы отсталые и жалкие, что они не способны ни мыслить, ни творить, ни даже пользоваться благами, которые им ниспослало небо. Он убежден, что в один прекрасный день он и ему подобные (а все они в известной мере торговцы и ростовщики) люди, прозябающие ныне в каком-нибудь грязном степном городишке, перевернут мир и покажут нам, как надо наводить порядок в умах и управлять делами при их благосклонном руководстве. Вот, получай! Но, повторяю, ты не несешь никакой ответственности за Стерновича: не трать ни атома энергии на его защиту.
Итак, Стернович вошел в лабораторию в ту самую минуту, когда я ждал от пресловутого Жан-Поля Сенака новых откровений. Сенак сразу поднялся. Я остался один за рабочим столом. А оба мои посетителя начали, по своему обыкновению, препираться. Сам того не желая, я прислушивался к их словам. Сенак вытащил из портфеля пачку бумаги, а русский проговорил, тараща свои блестящие глаза, которые кажутся удивительно маленькими за толстыми стеклами очков:
— Так, значит, вам, французам, требуются линейки на бумаге, чтобы не уклоняться ни вправо, ни влево.
— Нет, — отвечал Сенак, всем своим видом походивший на кота, который заметил муху. — Нет, не всегда. Обычно я пишу на так называемой школьной бумаге, там вовсе нет линеек.
— Понятно, — подхватил Стернович, — вы имеете в виду бумагу, листы которой ничем не скреплены.
— Вот именно. Нам, французам, не требуется скрепок — идеи и так держатся у нас в голове.
— Так зачем же вы пользуетесь линованной бумагой?
— А затем, чтобы писать между строк, — насмешливо прошипел Сенак. — Мы, французы, проводим линейки, но не пишем по ним. Соображаете?
Стернович тотчас же завел речь об отсутствии дисциплины. Это становилось невыносимым. Я не мешал обоим парням продолжать свой бездарный спор. Мною владели недовольство, тревога. Надо тебе сказать, что за последние четыре-пять дней г-н Шальгрен почти не обращался ко мне, а ведь обычно он держится со мной как с другом, а не как с учеником. Я подсчитал сколько раз г-н Шальгрен заходил в лабораторию, не говоря мне ни слова и даже как бы не замечая меня, и вдруг почувствовал себя очень несчастным. В эту минуту спорщики перестали спорить. Сенак собрался в библиотеку. Он подошел пожать мне руку и сказал вполголоса:
— А ты не обратил внимания, дорогой, что в толстой книге Ронера, где представлен весь ученый мир, мэтр Шальгрен не удостоен даже крошечной ссылки?.. Ну, иду, иду. Пора. Мы поговорим об этом потом, если, конечно, захотим.