Перед тобою я не робею, Жюстен; зато я чертовски робею перед наглецами, перед всеми этими Биро, Лар-мина, Жозефами... А весь свет полнится наглецами. На днях Жозеф обратил мое внимание на то, что я, как ребенок, краснею из-за всякого пустяка. Говорить мне об этом было не особенно великодушно, потому что я никогда не думал об этой своей злополучной способности, а теперь не могу не думать о ней. И вот — стоит мне только вспомнить об этом, как я краснею, даже наедине, даже безо всякого повода. Мускулами своими управлять можно, кровеносные же сосуды, так же как и мысли и образы, нам не подвластны. Вот в чем секрет застенчивости.
Хочу сказать тебе еще кое-что насчет Жозефа; мне приятно закончить это горьковатое письмо чем-то более приятным, более человечным.
Родитель мой пустился в новую затею. Мне недосуг подробно объяснять тебе, в чем именно заключается эта сногсшибательная затея. Как ни странно это тебе покажется, новая его причуда имеет некоторое отношение к застенчивости... Нет, нет, речь идет не о папиной застенчивости, а о застенчивости вообще, о застенчивости, рассматриваемой с точки зрения патологии. Не пытайся понять, в чем тут дело, это чрезвычайно сложно; мы спокойно обсудим вопрос, когда ты будешь в Париже. Знай, однако, что затея отца требует для своего осуществления немалых денег — по меньшей мере тысяч десять—две-надцать. И знаешь, кто ссудит отцу эти деньги? Нипочем не угадаешь. Жозеф. Вопрос на днях решится окончательно, но все делается в строжайшем секрете. Впервые Жо-зеф, мой брат, собирается совершить поступок, который, по-видимому, диктуется не только алчностью. Он делает вид, будто просто хочет поддержать человека, и твердит, что с финансовой точки зрения уверен в том, что делает, что папина идея представляется ему превосходной, что финансирование такого дела вполне рентабельно — именно так он говорит. Так он говорит, но последнее время я замечаю в нем нечто странное. Не скажу, что он стал доверчивее, чувствительнее — это было бы преувеличением , — но он стал менее агрессивен. При случае он заговаривает о некоторых нравственных ценностях. Он говорит о них языком биржевика, а все-таки говорит. Поразительно! Сначала я подумал, что, собрав за последние пятнадцать лет поистине огромное состояние и накопив множество материальных благ, он начинает присматриваться к благам духовным и не теряет надежды запастись кое-какими из них по сходной цене. Предположение мое не лишено смысла, но, может быть, все объясняется гораздо проще.
Мы воспитаны психологией романских классиков. Психологией страшной! Нам втолковали, что характеры людей неизменны, непреклонны или, лучше сказать, необратимы. По-видимому, это слишком отвлеченно теоретично. Я года два-три читаю произведения русских писателей и глубоко потрясен. Не думай, что одних книг достаточно, чтобы изменить мое мнение о людях. Мной руководит и на меня влияет прежде всего сама жизнь. Отец долгое время представлялся мне образцом характера в классическом духе. Мысль о том, что он может в какой-то мере стать мягче, покориться, измениться, казалась мне безумной. Думая о нем, я восклицал: «Это стена!» И вот, последние два-три года я отмечаю в нем глубокие перемены. Он становится мягче, мудрее и даже благоразумнее, невзирая на все свои бредни. Я из принципа продолжаю дуться на него, даю ему понять, что обижен; но случается, что я готов сдаться, случается, что он кажется мне почти очаровательным, и тогда я начинаю укорять себя в неправильном к нему отношении. Быть может, я был чересчур суров, чересчур строг, чересчур требователен, как ты мне иной раз говорил. Жозеф утверждает, будто у папы не менее двух побочных семей, и даже приводит адреса. Возможно, что Жозеф преувеличивает.
Как видишь, я готов подписать мирный договор, готов раскрыть объятия и пасть на колени.
Иногда мне кажется, что и Жозеф стал лучше, даже более того — возвышеннее. Поверишь ли? Даже Ферди-нан в некоторых случаях представляется мне теперь сердечнее, живее, откровеннее, словом, мне кажется, что он стал лучше, чем был. В такие дни я жестоко упрекаю себя; я был, несомненно, излишне строг и требователен по отношению к ним; я, быть может, любил их сначала любовью слепой, неловкой и опасной. И, вероятно, раздражал их этим. Люди безразличные — мудрецы.
Одно-единственное существо в нашем клане, представляется мне, не может измениться. Это моя мать. Душа ее незыблема, хотя телом она заметно стареет. На днях я разглядел ее лицо близко, очень близко. Я с трудом узнал его. Я испугался. Передо мною оказалась очень старая женщина. Иной раз мне приходит в голову мысль, что она. в одиночку несет на себе весь груз старости — да, и за себя, и за своего сумасбродного супруга.