— Пожалуй, действительно лучше было бы не приезжать, — мрачно отвечал Жюстен, — ибо мне ясно, что нам уже не найти общего языка. Я внимательно изучил твое дело.
— И ты не на моей стороне, не за меня безоговорочно? Не за меня всем сердцем? Значит, я с ума сошел, и ты, Жюстен, с ума сошел, и весь свет с ума сошел!
— Не расходись, прошу. Послушать тебя, так можно подумать, что ты не понимаешь, что значит жить в определенной «среде». В Нанте я живу в такой «среде» — вполне, впрочем, соответствующей моим политическим убеждениям.
— Сразу же политика! Это какое-то наваждение! Ты знаешь, что я взволнован, что я в опасности, ты едешь за четыреста километров — и для того только, чтобы, не успев войти, произнести слово, противное мне в высшей степени!
Жюстен пожал плечами:
— Все сводится к политике. С этим надо считаться. Повторяю тебе: я живу в определенной среде. Окружающие меня люди во всем руководствуются, как обычно бывает в провинции, парижской газетой их партии, газетой Беллека. А это значит, что вот уже две недели, как о тебе говорят без малейшей симпатии. Всем известно, что мы с тобой друзья. Я тебя защищаю, из кожи лезу вон, чтобы тебя защищать, а ты делаешь все возможное, чтобы препятствовать мне. Вчера вечером, перед моим отъездом, мы получили «Народный вестник»...
Жюстен сделал жест, полный отчаяния, но Лоран, вдруг совсем успокоившись, просил его продолжать.
— Ты запутываешься, бедняга Лоран. Вместо того чтобы слегка склониться, пережидая грозу, ты шумишь — это очевидно. А окружающие потешаются. Ты начинаешь делать непоправимые глупости...
— Продолжай, продолжай. Какие глупости?
— Ты пишешь, ты осмеливаешься писать: «Подчиненные должны наконец примириться с мыслью, что они подчиненные, и тихо сидеть на своих местах». Это глупость. Я всю ночь обдумывал этот вздор, чтобы как-нибудь оправдать тебя, но должен сказать, что такие утверждения глубоко возмущают меня.
— Подожди! — все так же спокойно возразил Лоран, останавливая его жестом. — Подожди, Жюстен. Ты, видно, убежден, что я мог написать такую чушь.
— Но, друг мой, я собственными глазами прочел это, да и все читали.
Лоран открыл ящик стола и вынул оттуда газету. Он горько усмехнулся:
— Ты разучился читать, Жюстен. Да и все, надо думать, разучились. Автор этой мерзости поступил, как и многие другие полемисты: он приписывает мне слова, которых я никогда не говорил. Смотри, смотри, Жюстен. Он пишет: «Господин Паскье не преминет возразить на это»... и помещает в кавычках придуманную им самим фразу, которую ты ставишь мне в укор и за которую вполне мог бы меня укорять, если бы я ее действительно написал. Но я этого не говорил. И вот так-то создается общественное мнение во Франции, да, вероятно, и повсюду! Кто в наше время берет на себя труд правильно прочитать что бы то ни было? Все чересчур заняты. Большинство тех, с кем я общаюсь, представляют себе факты, основываясь на словах соседа, а тот, в свою очередь, говорит со слов другого, который, быть может, и в самом деле прочел о том или ином факте и виделся с соответствующими людьми. Все это довольно шатко. Ах, Жюстен! Дорогой Жюстен!
Молодой человек умолк, тщательно укладывая газету обратно в ящик. Потом он заложил руки в карманы, безнадежно повел плечами и стал говорить, кружась вокруг стола:
— Мне так нужно было повидаться с тобою! Ты мой лучший друг, мой самый старинный друг, быть может, единственный. Я позвал тебя. Ты приехал, верный дружбе. А теперь, повидав тебя, я чувствую, что было бы в тысячу раз лучше, если бы ты не приезжал, ибо убеждаюсь, что я одинок, совсем одинок, и это очень грустно.
Лоран, быть может, продолжал бы говорить, но тут произошло нечто удивительное: Жюстен бросился на своего товарища. Он не знал удержу, орал, сопел. Он лез на него с кулаками и слезливым голосом вопил:
— Неправда! Неправда! Я не так прочел! Я не понял. В глубине сердца я ругал тебя, но я тебе никогда не изменял. Я не мерзавец, как другие, как большинство других. И я докажу тебе это. Скажи, что прощаешь меня, или я покончу с собою, вот тут же, у тебя на глазах, чтобы доказать, что люблю тебя.
Он совсем преобразился и стал похож на Жюстена юных лет, прекрасного в своем воодушевлении. Железнодорожная копоть, словно грим, подчеркивала черты его лица, и он инстинктивно говорил театральным голосом, тем трагикомическим голосом, который жил в их воспоминаниях как песнь юности. Он залился долгим раскатистым смехом, как актеры «Комеди Франсез», которым он прекрасно подражал. Потом он опять стал серьезным, боком прислонился к стене, нахмурился и сказал, смотря на Лорана добрыми, влажными глазами:
— Если имеются какие-то новые факты, расскажи мне о них, чтобы я все знал. Затем мы постараемся обсудить положение как можно спокойнее.
— Новые факты — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Вернее, множество мелких пакостей. Вполне достаточно, чтобы портить мне жизнь.
— Давай по порядку. Газету Беллека я вчера прочел. Неудачно, сознаю, но все ж прочел. А кроме нее?
— Я расскажу тебе историю с Ронером после всего остального.
— Почему?