Гражданин Дешартр, а в особенности юный гражданин Дюпен, старались — и не безуспешно — привлечь на свою сторону членов секции Бонконсей в деле арестантки Дюпен. Она сама, крупная специалистка по прошениям, обратилась к Комитету общественной безопасности с прекрасно написанным заявлением:
Граждане республиканцы, будьте милосердны к матери, страдающей в разлуке с сыном, с ребенком, которого она вскормила, с которым никогда не расставалась и которого она воспитала для отечества… Во время позорного бегства тирана гражданин, живший в одном доме со мной, спросил меня, не боюсь ли я за мои ценные вещи, и предложил — если я доверяю ему — спрятать мою серебряную посуду в надежном месте. Я согласилась. Я считала, что в такое тяжелое время нельзя пользоваться предосудительной роскошью… Мой образ жизни, неизменный при всех обстоятельствах, начиная с первого дня Революции, мое искреннее желание общего блага ставят меня вне всяких подозрений. У меня нет ни одного родственника, любой степени родства, который бы эмигрировал. При моих средствах я могла три года назад уехать в любую страну, но моей независимой натуре внушала отвращение самая мысль дышать воздухом, отравленным рабством…
Наконец пришел термидор. Гражданка Дюпен была освобождена и даже получила свидетельство о проявленной ею гражданской доблести по рекомендации ее старого лакея Антуана — одного из тех, кто участвовал во взятии Бастилии. В октябре 1794 года она, наконец, смогла устроиться вместе со своим сыном в Ноане. От ее громадного состояния, уничтоженного инфляцией и принудительными займами, ей осталась рента в 15 тысяч ливров. В продолжение четырех лет с помощью Дешартра она продолжала пополнять образование Мориса. Какую карьеру ему избрать? Он мечтал о военной: она его отговаривала. После террора госпожа Дюпен была настроена враждебно, если не против принципов революции, то против ее эксцессов. Она не отреклась ни от Вольтера, ни от Руссо, но она предпочла бы видеть Мориса на службе ограниченной монархии, монархии, уважающей завоеванные народом права. В Париже царствовал Баррас; там, как и прежде, честные люди ходили пешком, а негодяев носили в носилках. «Негодяи были другие, вот и все!»
Последнее изречение принадлежало Морису, который скептически (что было естественно в эпоху, следующую за переворотом), наблюдал, как некоторые революционеры — для сохранения своего положения — готовы сговариваться со «щеголями», как звали тогда роялистов. Сам же Морис утешал себя мыслью, что он не принадлежит к людям, извлекающим выгоду из нового режима. На некоторое время он занялся скрипкой и участвовал в любительском оркестре в Лa Шатре. А в 1798 году, близко сойдясь с кружком молодых людей обоего пола — из семей Дюверне, Латуш, Папе, Флёри, — стал играть в комедиях, обнаружив «врожденный и неотразимый талант». Но бездействие тяготило его. Тщетно мать говорила ему, что, став солдатом республики, он будет служить дурному делу; он считал, что всякое дело хорошо, если защищаешь свою родину; он знал, что его мать — настоящая патриотка и в глубине души гордится победами французов в Джемаппе и Вальми не меньше, чем и при Фонтенуа, Року и Лауфельде. «Как? Пойти простым солдатом?» — говорила она. Когда Морис был представлен Ла Туру д’Овернь, самому храброму солдату Франции, тот спросил его: «Неужели внук Мориса Саксонского боится идти в поход?» — «Конечно, нет!» И Морис поступил на военную службу.