— Как не бывать! Вон в солонке-то. В Страстной четверг нажжена.
Кузьма взял щепоть, круто посолил краюху, откусил — прижмурился, как в детстве. Не зря калёная соль считалась лакомством. Готовили её из обычной, заворачивая ту в тряпицу, смоченную квасной гущей, и помещая в старый лапоток, который клали с краю на поленья в печь. После обжига соль становилась черно-серой, пропадали в ней жгучая острота, горечь и едкость, и никуда она особо не была годна, только на пасхальное варёное яйцо да свежую краюху. Собираясь в дальнюю дорогу, русский человек обязательно совал в котомку вместе с хлебом и коробушку этой не сравнимой ни с чем по вкусу домашней солью.
— Отвёл душеньку, — наконец сказал Кузьма, дожевав кус. — Слаще сольцы балахнинской, сестрица, ничего нет. А уж у тебя она самая сладкая.
— Неужто уходить собрался? — догадалась сразу сникшая Дарья.
— Не моя воля.
— Справься, где будешь, о моём непутёвом-то. Не вовсе же запропал он.
— Порасспрашиваю, — пообещал Кузьма, загодя жалея сестру за её простоту и обманную надежду: уже наслышан он был о жестоких сечах в тех местах, куда отправился отважный балахнинец.
Фотинка со слюдяным фонарём проводил Кузьму к возу.
— Дядя Кузьма, — пробасил он, неуклюже потоптавшись у розвальней, — не забудь про меня, покличь, коль нужда случится.
— Мать береги, — сказал Кузьма.
— Али за недоумка меня почитаешь? — обиделся детина.
— Добро, — сдался дядя. — Токмо пока не покличу, жди. Тятьку, слышал, искать замыслил.
— До Суздаля съезжу, поспрошаю.
— Не ездил бы, обождал.
— Я сторожко. Не мог же тятька бесследно пропасть.
— Ныне всё может приключиться. А мать надолго не оставляй.
— Ино разумею, — усмехнулся племянник.
— Гляди, Фотинка, не балуй. Ныне-то едва за свою удаль головой не поплатился.
— Волком не буду, а и овечкой тож.
— Гляди!..
В навалившейся темноте, чуть подсвеченной снегами, тускло помигивал красноватый свет в волоковых оконцах, у острога метались огни смоляных факелов. До полночи было ещё далеко, и никто не спал в переполошённом городе.
Кузьма ехал к своим обозникам и думалось ему о рыжем старичонке и вспоминались язвительные слова: «Пошто же ты за нас вступился?» А как же можно было иначе, если все мужики тут, в Балахне, для Кузьмы свои? Одна соль всех единила, та самая солюшка, что, губастой волной настывая, инеем сверкала на стенах варниц, мутными сосульками свисала. Та самая, без которой и хлеб — не хлеб. Та, что кормила и одевала.
3
Первый воевода Нижнего Новгорода князь Александр Андреевич Репнин нисколько не подивился привезённой Алябьевым вести о новой угрозе. Ведая, что, не сумев в начале лета с налёту взять Москвы, тушинский царик стал захватывать окрестные города и даже проник в глубинную Русь, чтобы отсечь столицу от питающих её земель, воевода был уверен: великое столкновение с тушинцами неминуемо. Взяв Нижний, им легко было бы утвердиться на всей Волге, ибо тут сходились ключевые пути восточной части Руси, отсюда можно протянуть захватистую длань к просторам, лежащим перед Каменным Поясом, и дальше — к Сибири.
Дерзкие разбойные ватаги постоянно рыскали в округе, притягивая к себе всех, кто ещё не утишился после недавнего подавления бунта Болотникова. Они скапливались и ниже по Волге, где их никак не мог разогнать воевода Шереметев, и выше, захватывая ярославские и костромские пределы; они надвигались с востока из глухих черемисских лесов, а тем паче с запада, опьянённого лихими налётами и разгулом. Стычки с ними не прекращались с той поры, как после осенних непролазных хлябей установились дороги.
Все ратные люди, которых сумел призвать Репнин, были уже измотаны до крайности в непрестанных стычках, устройствах засек и сторожевых многовёрстных объездах, не слезали с сёдел по многу дней. Кое-кто из служилых дворян сбежал и отсиживался в своих поместьях, а иные примкнули к вражескому стану, порождая разброд и шатания, и если бы не своевременно присланный Шереметевым из Казани сильный отряд, то нечего было бы и помышлять об усмирении переметнувшейся к тушинцам Балахны — лишь бы суметь отразить все нападения под своими стенами.
Надеяться было больше не на кого. Польские сподвижники царика Ян Сапега и Александр Лисовский, разметав в сентябре государево войско и осадив Троице-Сергиев монастырь, вот-вот должны были взять его приступом и тем самым развязать себе руки для окончательного разгрома сторонников Шуйского.
Несмотря на все неприятности, первый нижегородский воевода был спокоен. Алябьеву даже показалось, что ещё не отошедший от недавней простудной хвори Репнин тревожную весть принял без всякой опаски. Прижимаясь спиною к изразцам печной стенки, болезненный и тщедушный Репнин грел и не мог согреть своё костистое тело. Его продолжало знобить, и он не замечал, что в теремных покоях, обитых красным сукном, было чересчур душно и угарно. Вся горница словно бы полыхала огнём в утреннем свете, напористо пробивающем золотистые слюдяные пластины трёх узких решетчатых окон.
Явившийся в доспехах прямо с дороги, Алябьев сразу взмок и чувствовал себя, как в мыльне.