Дым летел в сторону завалов. Все повернулись туда. Пешие пахолики, посланные растаскивать заграждения, но вместо того боязливо жавшиеся за ближайшими домами, замахали руками, засуетились.
— Огня! Огня! — раздались крики.
Счастливая догадка осенила и Маскевича. Его сподвижники уже спешно спрыгивали с коней, ныряли в ворота салтыковского подворья, хватали горящие пуки соломы и, метнувшись назад, разбрасывали их под стенами ближних домов. Но упрямый метельный ветер сразу размётывал солому, гасил огонь. Пахолики бросились во дворы искать смолу, прядево, сухую лучину.
Неудержимый вал огня понёсся на русские укрепления, и вслед за ним двинулись воспрянувшие хоругви. Злая весёлость взыграла в Салтыкове, его уже не томил душевный разлад.
— Жги! Жги! Жги!.. — истошными криками подстёгивал он пахоликов.
Будто яростный табун огненных скакунов, пожар в мгновение ока уничтожал все преграды на своём пути, охватывал улицу за улицей. В завихряющихся клубах тяжёлого дыма дико плясал огонь на тесовых кровлях. И в страшном вое и треске пожираемого пламенем дерева тонули отчаянные вопли людей, непрестанное гудение колоколов, пальба, стук сабель и алебард, конский топот, свист вьюги и безумный мык вырывающейся из хлевов скотины.
— Жги! Жги! Жги!..
Простоволосая бабёнка с младенцем на руках выскочила из переулка прямо на гусар, но, увидев их, от ужаса заверещала и прыгнула в огонь.
Они воистину могли привидеться выходцами из самого ада: окутанные багровым дымом, в чёрном гремучем железе, с приклёпанными к латам железными дугами-крыльями, на которых торчали обломанные и обожжённые перья, в низко надвинутых ребристых шлемах, с закопчёнными оскаленными лицами, сидящие на злобно грызущих удила скакунах. И многим, падающим от нещадных ударов жертвам их в последнюю минуту мнилось, что то не люди, а бесы явились по наущению самого сатаны устроить преисподнюю на земле.
Не снявший брони, грязный от копоти и дыма Михаил Глебович стоял посреди нарядной, сплошь расписанной яркими красками Грановитой палаты и сипло надсаживался:
— Всю Москву запалить! Всю! Огнём выжечь смутьянов! Никому не поваживать — выжечь!..
Тучный Мстиславский бочком подплыл к нему, мягко, но с достоинством укорил:
— Не прощён будет сей грех, Михаил Глебович, уймися. Пущай пан Гонсевский обо всём размыслит, а нам грех на душу брать не можно. Не погубители мы своих людишек! Не злыдни!
— В ножки им пасть, пощады молить? — закричал от дверей сердито насупленный и никого не жалующий Андронов. — Тут выбор един: або мы, або они!
Мстиславский даже не глянул на него: много чести пререкаться с выскочкой. Погладил бороду, отступил. Мудрость распрей сторонится.
— В посады бы надобно с увещанием, — в бороду высказался Фёдор Иванович Шереметев, с каждым днём всё более сникающий от терзающих его угрызений совести. Но Шереметева не услышали.
Из тесного круга приказных с поклоном вышел дьяк Иван Грамотин — шажки мелкие, глаза опущены, голос медовый. С виду стыдлив, но ухо с ним, знали, держать надо востро.
— Сокрушается дух наш от невольного кровопролития. Однако наша ли в том вина? В том беда наша. А выбора иного нет. Истинно молвлено.
Салтыков стрельнул в него ревнивым взглядом: не впервой подпевает Андронову Грамотин. Ужель сговорились? Из грязи да в князи, со своим, вишь, словом. Нет, самое веское слово за ним.
— Полно семо да овамо ходить: вина — не вина, мы — они ли! Шатость в сих перетолках чую. А Колтовский о сю пору за Москвой-рекою свежи силы сбивает. А Ивашка Бутурлин в Белом граде пожары гасит да новые рогатки ставит. А возле Введенской церкви за Лубянкою чернь крепко засела, немцы об неё уж все зубы обломали — не подступиться. Зарайский воеводишко Пожарский там объявился, рубится насмерть. Не дай бог, с часу на час напирать начнёт, немцев-то в самый Китай вмял...
— Пожарский! — словно очнувшись от сна, встрепенулся боярин Лыков. — Ведом он мне. Много бед может учинить. Свою гордыню и пред царями выказывал. Этот не склонится, до упора биться будет. В первую голову бы проучить гордеца.
— И ляпуновские рати вот-вот хлынут, — невпопад и чересчур громко подал голос худородный Иван Никитич Ржевский, недавно приехавший из Смоленска, где хитрыми уловками добился у короля окольничества и, ходили слухи, домогался боярства. Даже подьячие втихомолку насмехались над ним, ни у кого не было к нему доверия.
— Цыц ты, провидец! — прикрикнул на него, как на глупого мальца, Салтыков, и Ржевский обиженно затаился в углу.
Громко бряцая шпорами, в палату поспешно вошли Гонсевский с Борковским. Оба в латах, лица красны от стужи. Все угодливо расступились перед панами. Гонсевский с властной жёсткостью оглядел сборище, стянул с левой руки боевую рукавицу, взмахнул ею:
— Цо панство хце тэраз робич?[39]
— Приговорили: жечь Москву, — твёрдо ответил за всех Михайла Глебович.
— Добже, — наклонил голову Гонсевский, и самодовольная усмешка скользнула под его закрученными усами.
5