Большие деньги шли в государеву казну от таможен. С Нижнего Новгорода в приказ Большого прихода поступало сверх семи тысяч рублей, а были города, что давали и больше: Казань — одиннадцать тысяч, Псков — аж двенадцать. Да только таких городов с пяток всего, иные им и Нижнему — не чета. Таможенный голова в Нижнем важней боярина: зыркнёт острым глазом — и шапки долой, мытые и немытые выи долу склоняются. Честь оказывай, власть уважай, обычай блюди. А коли горд и привередлив, в церковь сходи, помолися Николаю-угоднику, авось блажь свою и усмиришь.
Церковь — вон она, рядом, на низу мощённой плахами уклонной дороги, что из арочных ворот Ивановской башни сбегает к торгу, и всяк, кто идёт из кремля или в кремль, церкви не минует. Её золочёные кресты с любого конца торга видны. Молись — не ленись: продал — купил ли, возрадовался — огорчился ли, потерял — украл ли. Одна тут церковь, а удоволит всех, ибо нет добродетели без греха и греха без добродетели.
Улочками и проулками тянулись от церкви ряды, охватывая и пригораживая гостиный двор и таможню: горшечный, коробейный, крупяной, калачный, мясной, рыбный, шапочный, кожевенный, сапожный, кузнечный, ветошный и ещё множество.
И от всех лавок неслись крики зазывал:
— Рубахи, кушаки, попоны ярославски!
— Крашенины вятски!
— Ножницы устюжски!
— Ковшики тверски!
— Колпаки московски!
Мучные облака оседали над ларями, живая рыба трепыхалась в садках, ряженое молоко лилось в горшки, горками подымалась на прилавках посуда, мотались упряжные ремни, разворачивалась в руках и переливалась блескучими струями дорогая одежда, падали увесистыми связками на рогожу подковы, громоздились у тына тюки мордовского хмеля...
Выбирай что по душе и по нужде!
А нет надобы в здешних товарах — приценивайся к привезённым издалече. Нижегородца не удивить никакой чужеземной диковиной: ни утварью немецкой, ни коврами хивинскими, ни стеклом веницейским, ни камкой китайской, ни лимоном и перцем тевризскими, ни вином фряжским. И привычно мелькали над сутолочной толпой то зелёная чалма, то острый ногайский колпак, то высокая шляпа с пышными перьями. Торговля — дело мирное и потому самые дальние края сближает, людское море перемешивает, никому не препятствует.
Прут поперёк толпы, хватая за рукава, охальные мальчишки-разносчики: кто с квасом и медовым сбитнем в жбанах, кто с пряниками и пышками на лотках. Все шумы покрывает звонкий мальчишеский ор в перекличку:
— Сбитень горячий!
— Пирог лежачий!
— Кисель стоячий!
— Калачик свежий!
— Бок медвежий!
Гомонлив, мельтешив и заманчив нижегородский торг в свою горячую пору.
Но вот словно незримая туча нависла над ним. Не углядеть вовсе тучи той, но блёклая мутная тень от неё во все стороны легла, серым пологом всё принакрыла. Был задор да повывелся, была охота да утратилась. Глядь-поглядь: одна лавка на замке, другая, третья, тут в рядах проплешина, там — пустырника. Сник торг, поскучнел, попритих.
Лишь какой-то неунывец-пропойца в рваном рубище по-прежнему блажит-надрывается, зазывает на свои никчёмные глиняные барашки-свистульки, по грязному рядну расставленные. Зыркают на него смурными глазами, как на скорбноглавого. И в поредевшей толпе всё больше убогие, покалеченные да нищие. Ныне валом валят они в Нижний изо всяких разорённых мест, ищут пристанища да пропитания, уж и проходу от них нет.
4
Поторговав поутру и оставив за себя в лавке покладистого брата Сергея, Кузьма отправился по рядам, норовя потом завернуть к таможенной избе, дабы разузнать о последних вестях. Не выносил безделья Кузьма, безделье для него хуже хворобы, но душевная маета извела, потому и не находил себе места.
После всех злоключений и опасностей на ратных дорогах его неудержимо тянуло на люди, повседневным укором стало собственное благоденствие перед теми горестями и бедами, которых навидался вдосталь. Совсем опостылела ему торговля, терпеливое сидение в тесной лавке, где на изъязвлённых почерневшей ржавчиной крюках висели говяжьи туши. Ныне мутило его от одного вида липкой кровавой мокроты и животинной требухи на досках. Как же можно сиднем сидеть, если совесть криком кричит?
Бессчётные пепелища мерещились, чуть ли не наяву виделось, как летучая зола от них мелкой калёной солью в глаза порошит. Не выходили из памяти заброшенные разорённые селения, горемычные затравленные мужики, малые побирушки-сироты, посеченные в полях ратники, предсмертное неистовство Микулина, которого жалел, хоть и немало досадил ему стрелецкий голова. Мёртвые бо сраму не имут. А живым он в обычай нежли? По ночам стонал, скрежетал зубами во сне Кузьма, просыпался, а тоска пуще наваливалась. Всё одна сокрушённость в голове тяжёлым жерновом вертелась. Своей «ести нет — за чужеземной послов отправили, своё разумение потеряли — у лукавца Жигимонта одолжить порешили и, никого на престол не посадив, уже незнаемому Владиславу крест целовали. Где пристойность, где гордость, где мужество? Да русские ли на русской земле живут? Гадко было Кузьме, ровно сам кругом виноват...