Камышина и Марфу убедила в невиновности сына не столько шумиха с письмами детей, родительскими собраниями, сколько убеждение, что Степка не мог бы все это провернуть в силу характера. Он хвастун, бахвал, обязательно растрепался бы, не утерпел.
Они не заметили, как сын вырос.
В этой истории было и закулисье. В дружной семье умели конспирировать, когда того требовали обстоятельства.
Настя в самый тревожный период, разговаривая по телефону с Марьяной, описывая, какие нелепые обвинения нависли над Степкой, услышала на том конце странное молчание.
– Был пистолет, – прошептала Марьяна. – Я сама видела. Егорка нашел в мастерской Гаврилы Гавриловича. Стреляет оглушительно, но, кажется, не пулями. Егорка нас как-то напугал, Вася ему чуть башку не свернул.
– Марьяна! Никому не говори!
– Конечно, – заверила Марьяна.
Положила трубку и тут же, из Дубны, заказала Москву, номер телефона в квартире Пелагеи Ивановны, попросила к аппарату Егора, когда дали связь.
– Ты знаешь, что в Ленинграде на Степана заведено уголовное дело? Он якобы угрожал пистолетом учительнице. Жуткой мымре, на нее тридцать детей написали жалобы. Но это не важно. Степан под следствием. Ты давал ему пистолет?
– Какой пистолет? – спросил Егор после паузы. – Театральный, Гаврилы Гавриловича? Васька, помнишь, на меня окрысился, велел маузер выбросить, я и выбросил.
– Это точно?
– Абсолютно! – заверил Егор.
И заказал разговор с Ленинградом.
Ответила тетя Марфа. Как водится, расспросив про их здоровье, поведала свои печали: Степка-то, варнак, угодил в подсудное дело. А учительница-то! Им на родительском собрании глаза открыли. Гнида! Но Степка не виноват – они с Александром Павловичем и так и сяк судили.
– Конечно, не виноват, – заверил Егор. – А могу я с ним поговорить? Подбодрить?
Когда Степка взял трубку, Егор без предисловий сказал:
– Выбрось в Неву, в Мойку, в Фонтанку или какие еще есть у вас глубокие реки.
– Уже выбросил.
– Тогда пока!
– Пока!
Много, лет десять спустя, на даче после ужина, в продолжающемся застолье под соснами, когда старики и детвора ушли в дом, неожиданно всплыла эта история. И Степка представил ее в лицах, кое-где приукрасив ради усиления комического эффекта. Теперь уже можно было хохотать. Степка только попросил не открывать правды маме и Камышину. Они расстроятся.
Еще студентом театрального института Степан снялся в нескольких эпизодах на Ленфильме. У кинематографистов было много выражений, связанных со словом «камера». Камера его (ее) любит (не любит), камера вытащила его притворство (гнилую сущность, подлость, нежную душу, ранимость), камера показала, камера высветила, камера открыла… Режиссеры, операторы и когорты их помощников и ассистентов относились к камере, то есть к результатам ее труда на экране, с мистическим поклонением. Камера была вроде волшебного зеркала, которое одним почему-то льстило, других принижало, третьих вообще не желало замечать: говорит человек с экрана, а не цепляет, ты его словно не видишь.
Камера высветила у Степана комический талант, Степану прочили блестящую карьеру. Хороших драматических артистов – тьма, комиков – по пальцам пересчитать, их дарование редкое, штучное. Казалось бы, живи и радуйся, принимай предложения, зарабатывай деньги и славу, к окончанию института ты уже будешь известным артистом. Степка не захотел, отказывался от приглашений на пробы, если в фильме ему предлагали играть придурка.
Он любил смешить людей: завладеть вниманием компании, довести ее до полубезумства, когда хохочущие девушки уже не думают о макияже и о том, как выглядят в данный момент, когда парни ржут в голос, теряют мужественность, обессиливают, их можно побороть мизинцем. Степан мог долго и вдохновенно говорить о шутах, клоунах, скоморохах – восхищаться их талантом и представлениями. Но сам быть шутом не желал. Когда смотрел фильм, где он три минуты представляет корыстного недотепу – кругломордого, с поросячьими глазками, носиком-бульбочкой, дрожащими оладушками губ, – Степана тошнило. И как будто закипала кровь – воспоминания об отце, гыгыкающем после каждого слова. Он никогда не хотел и всегда боялся быть похожим на отца.
К третьему курсу Степан понял, что амплуа героя ему не светит, а комиком-простаком он не желал быть. Что остается? Режиссура. Елена Григорьевна, мать Насти, первая жена Камышина, говорила про него, мальчишку: «прирожденный режиссэр». Она многие слова произносила на дореволюционный манер. Елена Григорьевна – этого не знал никто – его женский идеал. Нечто хрупкое и эфемерное, неземное, случайно залетевшее на нашу суровую планету. Женщина-бабочка, женщина-газель. Она не умела налить воды в чайник, хотя выкуривала две пачки папирос в день. Она в страшную блокадную зиму, одетая в шубу, с головой, укутанной платком, дни и ночи проводила сидя в кресле и при этом сохраняла царственную осанку, величие и достоинство.