Однако пора сказать о здешних мужиках — главных действующих лицах лопшеньгской республики. Мужиков-то и не видать: одни сидят на тонях, караулят семгу, другие плавают где-то в дальних морях. Третьи... Поморское мужское дело — отхожее...
Как-то вечером я подгреб к двум мужикам, сидящим на самой ближней тоне, в черте деревни: избушка на берегу с печкой и нарами, два карбаза втянуты в берег; неподалеку от берега в море заколы. И два мужика: один — Иван Матвеевич, бригадир, старый помор, другой — Саша Петров: рост у него 194 сантиметра (сам назвал цифру) и соответственно все остальное, молодой, крупный, красивый мужик с добрыми, мягкими глазами, твердо очерченным лицом; ему бы еще и голос (может, и голос есть, не знаю) — вышел бы из него натуральный новгородский гусляр-богатырь Садко для оперы Римского-Корсакова.
Мы сидели на нарах, покуривали. Саша рассказывал, как проходил службу в армии: сначала в почетном карауле — ну да, в том самом, какой мы видим по телевизору: в Шереметьевском аэропорту; все молодцы на подбор, в аксельбантах, церемониальным маршем идут перед лицом прибывающих к нам в столицу глав государств... «После еще года два ноги болели, — посмеивался лопшеньгский Саша, — подошвы, не ступить было, на строевой отбиты: целые дни на плацу всей стопой в камень бьешь...»
Богатырская стать лопшеньгского детинушки приуготовила ему нерядовую судьбу (хотя служил рядовым): начинал в почетном карауле, затем нес службу в Западном Берлине, охранял в тюрьме Шпандау фашистского военного преступника Гесса, приговоренного на Нюрнбергском процессе к пожизненному заключению. «Так и стояли друг против дружки: американец, англичанин, француз и наш брат славянин... У них, правда, больше негры. По четыре часа стояли — и четыре отдыха; в дождь, в жару. Бывало, те не выдерживали, даже в обморок падали. А он, Гесс-то, сухонький такой старикашка, идет на прогулку, руки за спину. Посмотрит на советского часового — и морда у него перекосится...»
Бригадир Иван Матвеевич глянул на море, на небо, что-то там увидел, сказал, что пора. Рыбаки живо столкнули на глубь карбаз, сели лицом друг к другу на весла, в корму и в нос. Я поместился посередке. Мигом пригребли в заколу, зашли внутрь ловушки, стали выбирать сеть, трясти (эта операция подробно описана Ю. Казаковым в «Северном дневнике» и в рассказах). Невыбранной сети оставалось все меньше, стало заметно, что в самой ловушке мечется, бьется большая рыба; вскоре ей некуда стало деться: красавица семга явила себя во всей красе (семужья краса подробно описана в рассказе-притче Федора Абрамова «Жила-была семужка»). Поморский красавец Саша Петров взял деревянную колотушку — «кротилку» (от слова «укрощать»), нанес семге смертельный удар по загривку, кинул рыбину в карбаз.
На берегу ее уложили в узкий, продолговатый, будто для нее специально по росту сделанный ящик — домовину, унесли в засолочный цех.
Утром братья сели в отцовскую мотодорку, пошли куда-то в неведомые мне прекрасные места, в сторону Летнего Наволока, в угорья, — и там боры, таежные пущи, озера, брусничники, тони, рыбацкие избы на берету, рыбалка, охота. Долго-долго слышно было: пу-пу-пу-пу-пу...
Я пожал на прощанье братьям руки, тому и другому, простился с их отцом и матерью, с Анной Федоровной, закинул за плечи рюкзак, в последний раз простучал подметками по деревянным мосткам, прочел у колхозной конторы: «Смелый труд рыбацкий у страны в чести! Доброго улова! Доброго пути!»
..Заколыхалась внизу тайга без краю, затуманились-засинели круглые очи озер, замерцало-запереливалось, восстало стеною Белое море, сделались маленькими, как лодки на берегу, как серые камушки, избы Лопшеньги — и пропали. В таком же порядке между морем и тайгою пробежали внизу избы Усть-Яреньги, нестерпимо, до боли в сердце поманил к себе весь деревянный, засеребрившийся, с белыми шиферными кровлями, к воде приникший, как стадо в летний полдень, с чистыми проточками-улочками поморский городок Пертоминск...
И — конец моему воздушному пути: Архангельск, воспетый Юрием Казаковым как город будущего. Будущее наступило, что ли? — такое время, в котором Юре уже не бывать...
Все в жизни увязано одно с другим — мысль не нова, но чем долее живешь на свете, тем явственнее ощущаешь вовлеченность себя в движение судеб-миров... Вот с этой взлетной площадки в Архангельске в прошлом году я поднялся в самолете, несущем в чреве гроб с телом Федора Абрамова... А еще раньше Федор Абрамов в Москве провожал Юрия Казакова, говорил поминальное слово над гробом... Неисповедимы пути каждого человека, но кем-то они проложены до него, ему завещаны.
«Дорогой Глебыч!
Прости, что так поздно отвечаю тебе на твое такое хорошее и столь смутившее меня письмо и на твою прекрасную книгу. Я ее всю прочел, и оказалось, что перечел: все твои вещи я читал, но удовольствия у меня от этого не убыло...».