— При даме… — Стручок по-гусиному крутанул шеей, взглянул на заплаканное лицо Настурции и потащил дружков на щелястую скамью под деревом, смертельно обгрызенным годами и грязью, не рассчитав звучности своего голоса, поделился соображениями насчет слез Притыки. — Небось сажают?!
Просвечивающие розовым с желтоватыми мочками уши Мордасова, будто встали торчком — расслышал.
— Поговори у меня еще, пьянь забубенная, — мгновенно вспомнив Туза треф, исправно исполняющего роль старосты запойного кружка, пригрозил, велю Тузу вычеркнуть тебя из списка слушателей, будешь валяться, разинув хлебало, под вагонами в тупиках, ждать, пока смазка тормозная в пасть капнет.
Стручок натянул кепку почти до подбородка и будто укрылся за каменной крепостной стеной.
Мордасов усадил Настурцию, пристегнул ремень, случайно коснувшись упругой, вздымавшейся груди женщины, криво усмехнулся и шваркнул дверью аж стойки пискнули, через секунду вздохнул, пожалев о нерачительном отношении к добру. Машина в облаке пыли двинула, похоже на воздушной подушке, колес и вовсе не видно, плывет себе на серой пелене кастрюльного цвета голубая коробка.
На рынке, ютившемся на задворках станции, Мордасов тормознул и, не взирая на стоны Настурции, откупил бабке кураги — для сердца, узнав в лицо куражиного купца из ресторана; тот тоже признал Мордасова и хотя брал со всех по восемь за кило, ему подмигнул и скинул до шести.
Поднимает коммерцию, отметил Колодец, выходит точно, прибудут торговать гармонь двухкассетную, определенно, уж Мордасов спуску не даст, тут кураги не водится, тут север суровый, репа да свекла, а жить хочется, будто родился в краю вечного солнца, а может еще больше, как раз из-за господствующей погодной тусклости.
В машине Колодец протянул пакет с оранжевокруглыми в меру высушенными плодами Настурции, мол, пожуй, та мотнула головой, застонала, сдерживаясь, будто понимая, что в замкнутом пространстве жестяного короба ее вой нестерпим.
К дому Мордасов подрулил по грунтовой, в ямах и застывших грязевых колеях дороге, объезжая малых детей, чудом управляющих взрослыми изъеденными ржавчиной велосипедами, извлеченными с чердаков, из сараев и подвалов на сверхсрочную службу. Мордасов предупредил Притыку, чтоб при бабке вела себя скромно, не возникала, не жаргонила — бабка наших прохиндейств не понимает, чурается, расстраивается всеобщим размыванием устоев да падением нравов.
— Чаще кивай, на спасибо не скупись. Спасибо, бабуля! И точка. Напусти на себя скромность, ты ж умеешь, думай, что Шпын заглянул и ты вроде за школьницу-десятикласницу норовишь сойти. Так и жми. — Мордасов втолкнул Настурцию в дверь. — Это я, ба! Гости у нас. Страдалица одна, зубы умучали. Подсобишь?
Молчание. Колодец перекрестился шутовски и жарко припал к уху Притыки, шепча:
— Каждый раз трясусь… зайду, слово скажу, а она молчок, ну думаю все… осиротел. Любит меня жутко. За так! Не зная, сколько я там насушил, что да как. Для нее я всё, и небо, и солнце, и луна. Все. Так меня никто любить не станет. — Колодец стянул очки, протер замшевым лоскутом и то ли без очков, то ли от дум, сейчас владеющих Мордасовым, глаза его показались Притыке жалкими, детскими, ничего не понимающими и всего боящимися и, жалея обоих бедолаг, она не удержалась:
— И меня никто. Факт.
К удивлению Мордасова бабка сидела на кровати, а не лежала и ласково смотрела на входящих.
— Помоги, ба! Загибается, — подтолкнул Притыку вперед, отступил к порогу. Даже со спины сама скромность! Тож не промах, хоть и болью мучается, а играет — выкладывается. Молоток. Прямо девочка в школьном передничке, первый класс, все с цветами, родители важные, а деды да бабки с мокрыми глазами. Ай да Притыка! И не подумаешь, что ночи напролет кутит в кабаках с жульманами.
— Что, детка, зубы? — Бабка притянула женщину к себе. — Сань, принеси скамейку да водицы, обычной и той, луковицу в полтину, ножик и нитку с иглой.
Притыка боязливо повела плечами: резать-колоть что ль вознамерилась?
— Не боись, — сухая ладошка огладила пышные волосы мученицы, — я пошепчу и полегчает, а ты думай о хорошем. Речка течет, поле зелено прямо к желтому обрыву подступает, пчелы в цветках купаются, люди все добрые и зла на земле отродясь не водилось.
Мордасов принес требуемое, застыл ближе к красному углу.
— Выйди, Сань, — старческий голос окреп. Может и впрямь человек здоровеет, когда нужен другому. Мордасов, в раздумьях, на кухню, оттуда во двор, рука сама нырнула в бочку с малосольными, ноги подтащили к низкому оконцу. Все видно: бабка шепчет, у Настурции в руках крынки с водой проточной и святой, бабка разрезает луковицу на четыре части, каждой стороной трет десны Притыке, та вроде крутит головой, не различишь, видна Колодцу вполоборота, Настурция покорно опускает посуды на пол, вдевает нитку в иголку, протягивает бабке, та сшивает разрезанную на четыре части луковицу и снова шепчет, близко поднеся реставрированный овощ к самому рту и кусочек луковой шелухи прилипает к бабкиным губам, а Настурция уже и плечи расправила, и голова посажена гордо и красиво — боль отступила.