«Здесь он бывал, великий Прима», — так я напишу. И даже это тут не вместится, какая жалость, чёрт возьми. Вишневский посмотрел в окно, так мог бы смотреть туда и Прима, отпустить душу в путешествие, сначала недалеко чтоб погуляла, а потом уже — на все четыре. По ту сторону улицы, окутанный лёгким утренним туманом, стоял другой поэт, Шевченко, его окружала толпа, как генерала или правителя, но, чтоб не возомнил он чего о себе, вооружили людей, как попало. Ни лука, ни меча, ни копья. Большой насмешкой или издевательством была экипировка этих людей. В руки им сунули вилы, грабли и тяпки: воюй братва. Глядеть на это без слёз было нельзя. Поэтому никто и не удивлялся, когда возле памятника собирались группки людей и вместе печалились, или, может, сообща выплакивали горе.
«Здесь был Прима, — напишу так, — подумал поэт. — Нет, не годится. Как в Крыму на камнях. Пошловато получается».
Он открыл высокие стеклянные двери «Пулемёта» и окунулся в кофейный аромат. Казалось, что и Прима здесь: ещё не успел отхлебнуть двойной без сахара, а только нюхнул. И вот, на тебе, уже летят на запах те, которых и не ждал. Или ждал. За столиками стояли художники и поэты, рядом с ними ворковали их музы и просто музы, пока ничьи, но уже прекрасны, уже ничьи и ещё прекрасны. Глаза всех были наполнены, и не хотелось копаться и доискиваться, чем. Светом, а не тьмою. Музы были самые разные: на тоненьких ножках, в свитерах, которые в обтяжечку, и юбочках в обтяжечку; в балахонах из брезента или, может парусины, ни ножек тебе, ни ручек, одно лицо да глаза, глазища без дна.
За кассой, или, как говорят, на кассе тоже сидела муза.
— Кофе и паштет, — попросил приезжий.
— Двойной?
— Да.
— А вот паштеты съели. Возьмите заливное из папье-маше.
— А оно вкусное?
— Нет, но красивое.
И, правда, на тарелках лежали языки, залитые прозрачным солнечным желе, и пупырышки на них просвечивали.
— Так возьмёте заливное? — кассир высунула изо рта кончик язычка и поводила им вправо влево, а потом, для верности, и повращала по часовой стрелке.
— Хорошо!
— Телячьи нежности, — сказала раздатчица в белом халате. А может, и не раздатчица, потому что брали всё сами, может, подносчица. Она была сама простота.
— А чьи языки? — спросил голодный.
— У кошечек они маленькие и изящные, — ответила муза кассы, она снова высунула свой и двигала им туда-сюда, может, то была дурная привычка, а может, она подрабатывала в театре, — так что явно они не кошачие.
— Телячьи?
— То нежности телячьи, а языки, наверно, собачьи.
— Да вы что?
— Не надо обморока, может и не собачьи, но чьи они, никто не спрашивает, привозят их ночью, с мясокомбината — путь длинный, и при желании можно подменить. По дороге, как понимаете, всегда найдётся пара-тройка жирненьких бродячих собак.
— Людям всё равно, что есть?
— Люди к нам заходят редко, редко попадают. Здесь поднимают дух поэты и художники. Понимаете??? — она перешла на шёпот и открыла глаза, заслонив ими всё остальное пространство, ставшее вдруг, на миг, бессмысленным и ненужным. — Кофе — отличный, а заливное — красивое, так и быть, повторюсь.
Он стал за столик, когда-то, давным-давно, справа от него стоял почти незнакомый Прима, а слева — Шахимат. Его школьный товарищ и сейчас может приходить сюда, может постоять в окружении муз, послушать поэтов, даже Вишневского, если повезёт:
«Меня коснулась невзначай, Своим ты взглядом, Кровь стала ядом, Пил я чай.
И кофе пил — сходил с ума. И даже пил компот — Но я уже не тот».
Поэт Вишневский читал выразительно, с огромным чувством, бывало, он смотрел на неискушённую незнакомку, глядел ей прямо в глаза, и чувства хлестали из него, как вода из пожарного шланга, и, случалось, девушка не выдерживала и падала в обморок, но не на пол, потому что ловкий поэт грациозно подхватывал её. Зрители и зеваки аплодировали. Трудно сказать, что больше нравилось окружающим, стихи поэта или фокус.