Читаем Журнал «Если», 2000 № 03 полностью

Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Марчелло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смущение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еще ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.

После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.

Когда я закончила, экзаменаторы с непроницаемыми лицами учтиво улыбнулись и произнесли: «Спасибо». Мне было уже все равно — я знала, что сыграла хорошо, с чувством, без технических огрехов, а главное, выложилась до конца. Родители, профессор и я отпраздновали успех в ресторане и вернулись домой семичасовым вашингтонским. Сидя в купе поезда, рассекающего тьму, я чувствовала себя необыкновенно счастливой и непобедимой.

Разумеется, это ощущение быстро выветрилось. На следующий день я вернулась в школу, где меня оценивали — где я сама себя оценивала — совсем по другим критериям. Вечный аутсайдер, я шла в одиночестве из одного кабинета в другой, с урока на урок, но куда ни глянь, всюду мне попадались мои отголоски. Везде — в коридорах, на спортивной площадке, в буфете — они гуляли, болтали и пересмеивались со своими невидимыми спутниками: друзьями, которых я не видела, друзьями, которых мне не суждено узнать. Светловолосая Кейти без умолку смеялась, окруженная целыми ордами поклонников; наблюдая, как она флиртует с парнями, я пыталась понять, откуда у нее хватает храбрости, и дико завидовала. Другой «отголосок» — флейтистка — проходила мимо в форменной одежде школьного оркестра, беседуя с другими музыкантами, и я мечтала носить эту форму, олицетворяющую солидарность и товарищество. Но пианистке в оркестре было нечего делать, а освоить какой-нибудь другой инструмент я не могла из-за нехватки времени. Даже у стервозной Кати и то были друзья — одному Богу известно, чем она их к себе притягивала; и только я никому не была нужна — почему? Что во мне такого гадкого?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже