За взгорком открылась деревня. Года три назад он был здесь последний раз. Когда закончил Истринское реальное училище для народов 4-го класса и поступил на службу в ландмахт. Приехал на побывку, за три дня разругался со всеми вдрызг… Его бесили тогда люди, слова, движения, предметы. Но больше всего — запахи. Куда ни сунься, всюду вонь. Отвык…
Старый пьяненький селянин в валенках и телогрейке, худой как жердь, отворит перед ним дверь. Шатнется, полезет с поцелуями. Старая некрасивая селянка в платке из ситчика с блеклыми разводами предложит ему щи с грибами. Селянка помоложе, простоволосая и распутная, попытается завлечь его к себе в постель. Полуживой пес, которому сто лет в обед, обнюхает его и поставит грязные лапы на штаны. Все предсказуемо и безобразно.
Пфуй!
Он прислушался к себе: дрогнет ли хоть одна струнка в душе, отзовется ли на дымкий аромат осенней деревни, знакомый с детства? Нет, ничего. В прошлый раз он орал тут, как безумец, по одной причине: девушка показалась родной. Тогда еще она казалась родной. И собака. Невесть почему…
Нет. Три года прошло. Теперь он чужак в этом унылом краю.
И еще у него очень хорошая фельдфебельская форма, новенькая, прекрасная — по сравнению с любым одеянием, которое можно было бы тут увидеть. А на левом кармане красуется черный значок за ранение, полученное еще в первой кампании, когда они отбивали у китаёзы Читу.
Они и тогда-то разучились понимать Вилли, а ныне меж ним и местным мужичьем разверзлась пропасть.
Но кое-что в этих местах, пожалуй, стоит его терпения…
Стучать не понадобилось: дверь оказалась открыта. В темных сенях пованивало сушеными травками. Горница. Полосатые половики. Дедовские ходики тюк-да-тюк. Ветхий ситец отгораживает кухонный угол. На лавке сидит старый тощий селянин в телогрейке и валенках. Кожа дрябло побалтывается под подбородком. Полуседые-полуземлистые волосы худо расчесаны.
Ну, точно. Бросается с поцелуями. Прах побери, мундир провоняет… Вилли отворачивает лицо, боясь вдохнуть полной грудью самогонный перегар… но нет, старик сегодня трезв.
— Сынок! Ваня… Приехал! А мы и не чаяли. Прошлый раз… мы тебя… прости.
— Рад тебя видеть, папа.
— Маланья! Мать! Ванька приехал!
— Да вижу я, старый…
Мутер наскоро вытирает ладони старым тряпьем и тоже лезет целоваться.
— Сыночка… сыночка… Как я тебя жалею.
Его передернуло от мерзкого слова «жалею».
— Что же ты письма-то не написал, сына? Мы ж не готовились. Пусто всё, стола толком не накроешь.
— Я тут проездом, папа.
— Соседей позовем! Расскажешь…
— У меня один час.
Мутер картинно уронила руки.
— Да как же это? Не по-людски… Всего-то час!
— Служба, мама.
Сейчас же произошло худшее из возможного. Красное, некрасивое лицо мутер затряслось, покатились слезы. Вилли не знал, как ему избавиться от чувства омерзения. К счастью, на помощь пришел фатер.
— Не дребезжи, Маланья! Ну, тетеря, тихо. Радуйся — хоть час у тебя. Щи, вроде, оставалися?
— Ой! Дак что ж это я… Как чумовая. Как беспамятная. Сейчас щец грибных. И огурчика. И чаек скипячу, сахарину, правда, нет.
— Ничего, мама. Не беда. Фатер заговорщицки подмигнул.
— Стара! Ты это… того.
— Чего?
— Ну… непонятливая стала.
— Да без сопливых знаю.
Бутыль самогона моментально очутилась на столе. Очень не хотелось просить их даже о малой малости, но придется. Иначе Ханс поедом съест.
— Папа… а… с собой?
Фатер заулыбался: хоть чем-то он нужен еще сыну, счастье какое! Глупцы. Если бы не требовалось оплатить счет Хансу, он бы и на минуту не зашел. Сразу отправился бы
— Найдется, сына. Мать! И грибов ему сушеных дай. Поболе. Уродилось нынче…
— Да не надо мне, папа.
— Дай ему, дай, слышь, стара!
— Чай сама соображу.
— Ну вот и ладно.
Он зачерпнул горячих щей глиняной ложкой. Откусил хлеба. До чего дрянной хлеб! С чем они его тут мешают? С корой?
— Михалыч, глянь, какой красавец у нас. Какой мужик вымахал! Двадцать годков, а плечищи-то, плечищи!
— Да-а… Ванька, ты на войне-то бывал? С китаёзой-то?
— Был, папа.
— Ну и как оно там?
Хоть какая-то частичка есть в фатере от человека. От воина. Ничего не знает, ничего не понимает, а вопрос умеет задать верный. Вилли опрокинул стопку и ответил спокойно:
— На войне — война, папа. Мы сильнее, мы победим. Сломаем их волю. Только вот какое дело, папа. Потребовалось поменять имя. Отныне следует называть меня Вильгельмом.
Старик оторопел. И видно было: хочется ему заспорить, выдать сынку по первое число. Но лицо его, на мгновение закаменевшее, скоро отмякло. Сын приехал. Хоть Ванька, хоть Вильгельм, может, больше и увидеть-то его не придется…
Вилли ненавидел фатера за слабость. Впрочем, это уже не имеет никакого значения.
— Ванюша, не ранили тебя там? А? Не ранили, нет? Ты не лез бы в самую гущу, зачем оно нам?
Дрянь! И ведь не переменишь никакой силой. Славянская самка, дура, бестолочь.
— Ерунда, мама.
Он показал бы ей «Ванюшу»! И разъяснил бы, кому это «нам» не требуется беспощадно жестокая борьба с желтой угрозой. Но… какой смысл?