Так, мы были близки с Милой только несколько раз в жизни, и все – во время пения «Ты у меня одна». Если б ее спросил об этом другой, она бы ответила ему, мол, нет, мы были близки с Таей гораздо больше, не только в праздники, а когда я встречала ее после школы, когда кормила на ужин творожной запеканкой, когда комментировала выцветающее звездное небо, когда просила убрать за собой посуду, а потом хвалила; когда желала ей хорошего дня в ватсапе, когда говорила за столом в кафе на ухо, что она мне как дочь. Слышите? Не только в праздники. Но близость двоих подразумевает два сердца, единство двух воспоминаний, творожных запеканок и звездных неб. И Тая говорит. Мы были близки с Милой только на праздники, во время пения песни «Ты у меня одна».
– Ты первый голос или второй?
Завешиваем шторы, двигаемся на табуретке назад-вперед-назад; звучим не как жена Мила и школьница Тая, а как две девушки без возраста, которые сошли откуда-то, куда вы всегда боялись запрокинуть голову, и произносят то, что вы всегда боялись запечатать в слова.
Говорят, главное в любви – поступки, но у Милы они как-то не выходили. Зато когда она говорила, тягуче и под гитару, что нет «другой такой ни за какой рекой», когда смотрела мне в глаза долго-долго, всю песню, я понимала, что она пытается. Пытается любить. Попытка любви должна быть оценена выше, чем внезапная быстрая любовь.
Мила смотрит в меня, зрачки в зрачки; Мила всковыривает во мне все эмоции, у которых кончается уже срок годности, не давая им начать гнить; Мила подстрочно, на каком-то небывалом метауровне по отношению к тексту песни, благодарит меня (я чувствую!) за то, что когда-то я навсегда приняла ее.
«Мы сплетаемся, мы перемешиваемся, мы греем руки о гитару и о благодарность друг другу; сплетаемся только сейчас; я знаю, кончится песня – и мы снова будем получужими, но пока – мы родные, и это то слово, которое ты запрещаешь мне говорить», – поет подстрочником Мила.
Песня кончается – и Мила снова берет без спросу мои резинки для волос, готовит тушеную курицу с овощами, которая получается недоготовленно-резиновая, ставит туфли вдоль коврика, просит тише говорить с бабушкой по телефону (потому что в тишине лучше усваивается еда), пропитывает собой всю квартиру и спит долго и сладко, голая, и запах усиливается после ночи. Мила строгая и точная там, где точность не нужна, она требует многого в том, чего папа заметить не может, и прощает то, что у всех на виду. Мила не знает, какая взрослая девушка Тая, – у Милы была дочка, но она умерла: ее загрызли собаки.
– Таечка, мы же договаривались: гель для душа ставим на верхнюю полку. «Юки-онна»[8]
– твой? Убери его.– Таечка, мы же решили: день готовишь – ты, два – я.
– Таечка, стучись, пожалуйста, к нам, прежде чем войти.
Милочка, я никогда не стучалась в комнату к папе.
Север. Папа рассказывал, что с мамой он познакомился на Северном полюсе, в экспедиции. Рассказывал еще, что у нее были волосы, светлые, как жасмин, то есть почти белые, и прямые. Были веснушки, как у меня: в тех же местах, за щечкой и на носу. Были привычки, никому, кроме него, непонятные: например, что пила вместе и кофе, и чай; что совсем не боялась постареть и ждала-ждала первых совместных с папой морщин. И что она тоже была полярником. Я пыталась, честно, пыталась представить маму без веснушек и с черными (или рыжими крашеными) волосами – не могу.
– Таечка, почему ты захотела на север?
– Крот, как ты нашла этот питомник?
– Это и не север вообще, а Карелия, то есть почти-север.
– Там же хаски, ой, чукотские ездовые.
Слушаю, не думаю, складываю пальцы в замок сверху-левой-нет-сверху-лучше-правой-рукой, играю взглядом на собачках в коридоре, как на ксилофоне.
– Ладно. Рюкзак, термоноски, ботинки. Сколько там платят?