– Сама ты в ватнике голая бегала! – Сестра бросает в девчонку сухой коркой, и лошадь, пытаясь схватить корку, дергает головой и случайно задевает девчонку. Та валится на землю и ревет.
– Я сестре расскажу, все сестре расскажу, как вы меня толкнули!
– Ну и рассказывай сколько хочешь, дура!
– Эти маленькие, а уже поганые девки, и родители у них алкоголики, не надо к ним туда ходить, нечего вам там делать, в той стороне, – ворчит бабушка под вечер, – вшей от них еще подцепите, от вшей керосином лечат, я вот возьму у дяди Вани керосин, патлы ваши намажу и замотаю в полотенце – будете знать, как к этим голодранкам бегать. Младшая их уже вечером на крыльце сидит враскоряку и с парнями обжимается, сикалка мелкая, сиськи-то еще во, – бабушка складывает из пальцев фигу, – сисек-то и нет еще, а он уже ее мнет, тьфу ты, смотреть противно!
У лошади на рыжем носу – белое пятнышко, за это пятнышко ее назвали Звездочкой, хотя сейчас это старая лохматая кобыла с натруженными ногами, в роду которой как будто были тяжеловозы. Младшая девчонка Комаровых рассказывала, что как-то раз мать пьяная уронила их братика прямо под ноги Звездочке и сама завалилась спать в стойле, а когда проснулась, увидела, что лошадь стоит неподвижно, низко наклонив голову, и согревает младенца своим дыханием.
– Ну, чего ты лежишь, вставай давай, – говорю я девчонке, – ты же не ушиблась даже, чего орешь-то?
Та мигом затыкается, встает, деловито отряхивает платье и по-хозяйски проводит ладонью по лошадиной гриве.
– Эвона, репьев-то в ней, нахватала! Приходите завтра, будем ее вычесывать. Придете?
– Придем, – говорит сестра, отряхивая руки: хлеб закончился, Звездочка еще для верности сунула морду в пакет, попыталась слизнуть языком оставшиеся там крошки и тяжело вздохнула, отчего пакет сначала надулся, как воздушный шарик, а потом с шуршанием съежился.
Когда мы возвращаемся домой, усталое красное солнце светит нам в спины, и если остановиться и чуть качнуться назад, кажется, будто нагретый за день воздух упругий и удержит, если что, как будто прижимаешься к теплому лошадиному боку.
Бабушка дома вывернет пакет наизнанку, встряхнет его еще для верности над помойным ведром и положит на подоконник, где скоро будут сушиться новые куски булки и хлеба.
– Лошадь – хорошее животное, – говорит бабушка, – кошка, собака – да, все животные хорошие, но для меня ближе всех лошадь, я ведь сама как лошадь, всю жизнь, женская доля вообще – лошадиная доля, работаешь с утра до вечера, а труд твой незаметный, что за день наделаешь, наутро снова начинай, как будто ничего и не было, а старая станешь, ненужная, так тебя на колбасу. – Она всхлипывает и проводит пальцами по щеке, смахивая уже покатившиеся слезы. – Вот, девочки, возьмите денежку, завтра купите лишнюю буханку хлеба, мы ей свеженького насушим, лошадке, пусть она покушает.
Мы идем назавтра в магазин у станции, и кажется, что так пройдет вся наша жизнь, и солнце будет так же светить утром в лицо, а вечером в спину, и лошадь, дыша на нас запахом сена и пота, будет брать из рук высушенный бабушкой на подоконнике хлеб.
– Ну, это вот как назвать? – В руке у бабушки хворостина, выломанная из веника, но она не бьет нас, а только грозит, поднимая хворостину к пышущему летним жаром небу. – Как это назвать, девки вы бесстыжие?
– Бабуль… ну, бабуль… – ноем мы с сестрой наперебой, не отрывая глаз от хворостины, – это я упала, а она мне помочь хотела, ну правда, бабуль… мы это не специально…