То же справедливо и в отношении попыток Питера Галисона (Peter Galison) представить научную коммуникацию как виртуальную рыночную площадь, на которую каждый приносит продукт своего труда в надежде обменять его на продукт чужого труда и использовать последний как сырье, – уже сама эта идея содержит в себе значительный политэкономический потенциал. И не требуется больших усилий, чтобы прийти отсюда к учению о классовой борьбе, о порабощении экспериментаторов теоретиками и смене научно-организационных формаций. Переход этот особенно легок для человека, живущего лабораторной жизнью, находящегося внутри научного социума и имеющего вкус к философствованию, в общем-то довольно далекому от темы основных научных интересов. Такой переход, совершенный с приличным случаю легкомыслием, и представлен на суд читателей.
В пользу того, что это легкомыслие только кажущееся, я приведу лишь два основания, хотя в действительности их гораздо больше. Первое основание – гносеологическое, в силу моих собственных личных пристрастий и «классического» образования по части философии науки. Второе – политологическое, в силу неартикулированной, хотя и совершенно очевидной наклонности автора публикуемой статьи и в силу общей современной моды.
Большинству ныне живущих людей факт существования современной науки в общем-то неизвестен и непонятен. О том, что наука, видимо, существует, обыватель узнает из научно-фантастического кино или из технического воплощения новой научной идеи. Мало шансов, что он признает роль науки в формировании своего собственного мировоззрения. О том, в какой мере от деятельности ученых зависит постижение объективной истины, он думает в последнюю очередь.
Цитата
«Никакая совокупность человеческих суждений не является полностью рациональной, и поэтому рациональная реконструкция никогда не может совпасть с реальной историей».
Наука во второй половине ХХ века почти полностью ушла с культурной сцены, и общественно значимые дискуссии вокруг нее вспыхивают только в тех случаях, когда возникает угроза окружающей среде (например, при строительстве новых атомных реакторов), когда проводятся исследования, угрожающие видовой самоидентификации (например, репродуктивное клонирование человека), или когда выражается озабоченность падающим уровнем образования в обществе. Все эти темы безусловно важные, но прямого отношения к гносеологии не имеющие.
В своем философствовании сам ученый стихийно или осознанно опирается, как правило, на две гипотезы: истина существует, истина познается научным методом. Ссылка на монашескую жизнь в этом отношении вполне уместна: наука делается ради познания окружающего мира и самого человека, именно ради этого ученый может и должен отказаться от многих простых радостей, ведь ему открывается гораздо большая и более сложная радость, можно сказать, почти божественная, – радость приобщения к истине.
Начиная с первых послевоенных лет философы скорее солидаризируются с обывателями. Даже те из них, которые не объявляют истину «трансцендентальным монстром», выражают сомнения в том, что наука в своем движении к ней приближается. Ученые испытывают стойкую неприязнь к философам науки, и если Карл Поппер их просто раздражал, то книги Томаса Куна и Имре Лакатоса, появившиеся в 1970-е годы, вызвали бурное негодование. Причина этого негодования, долгое время казавшегося мне немного загадочным, теперь становится совершенно понятной: к парадигмам Куна, как и к исследовательским программам Лакатоса, понятие истинности просто неприложимо. Теории хороши тогда, когда они успешно поддерживают эксперимент, эксперимент же должен плавно трансформироваться в производственный цикл. Наука – производительная сила, выталкивающая на рынок качественно новый продукт, обладающий потребительской стоимостью. А потребительская стоимость познания мира, видимо, невысока.
Политологическое основание заключается в том, что отечественная наука как социальный институт переживает глубоко трагический, на мой взгляд, момент своей истории. Ее будущее представляется безрадостным независимо от того, кто победит в нынешнем противостоянии президиума РАН и Минобрнауки.