Вот два мнения, — говорит он. — Одно такое: “Великая Русская Революция, обессмертившая Россию, естественно вытекала из всего русского многотрудного и святого духовного прошлого” и “наполнила смыслом и содержанием текущее столетие” (имелось в виду бытие всего мира в XX веке). А вот совершенно иное мнение: “Большевизму не уйти от ответственности перед народом за насильственный и незаконный переворот 1917 года”.
Вы думаете, что первая оценка взята Вадимом из сочинений какого-нибудь завзятого большевика? Однако это Борис Пастернак. Вторая же оценка, которая, казалось бы, слетела с уст завзятого диссидента, на самом деле извлечена Кожиновым из недавнего сочинения бывшего партаппаратчика, который “начал свою редкостную карьеру при Сталине, руководил Агитпропом при Брежневе и стал членом Политбюро при Горбачеве”. Имя его Вадим из брезгливости не называет; я тоже не называю, но по соображениям такта.
Но каков ход! Взять у людей признания, прямо противоположные ожидаемым! Вывернуть, столкнуть — выбить опору из-под самодовольства присяжных идеологов!
Только Вадим умел это, только Вадим.
* * *
И, наконец, самый последний наш диалог — так и не увидевший света — в ту же пору, для телевидения. В середине 90-х годов я вел там программу “Уходящая натура” (итоги Двадцатого века). Не помню, я ли предложил телевизионщикам Кожинова в качестве собеседника, или они мне его “организовали”, — но мы нагрянули к нему на Молчановку, извлекли из-за книжных полок, и полтора часа под стрекот камеры я вел с ним мучительный диалог.
Мучительный — потому, что по законам жанра я должен был моему собеседнику “противостоять”, но каждый раз, когда мы натыкались с ним на пункт “противостояния” (опять все то же: Россия — для русских или для “всех”? Лучше мы Европы или хуже? И еще это вечное висение над русским интеллигентом призрака еврейского погрома...) — проваливаясь в эти ямы, я чувствовал, что не хочу спорить — быть в этом споре правым, не хочу быть ни дураком, ни умным.
И еще меня мучило — впервые! — чувство, что Вадим как-то “растворен” в интерьере. Обычно он доминировал, в любой обстановке смотрелся... “демиургом”, что ли, совершенно автономно и самодостаточно. А тут... когда мы вошли и он выглянул из-за книжных полок, меня поразило, что он как бы слит с ними, почти не виден среди этих штабелей.
“Так погребли тебя твои познанья”, — шевельнулась зябкая мысль, но я прогнал ее.
В общем, записали мы диалог, а через неделю телевизионщики позвонили мне и сказали, что “ничего не получается”.