Плохие люди редко выживают в море. Потому что судно — это замкнутое пространство. Там человек с мелкой душонкой остается один на один с самим собой и редко находит себе подобных. И если на земле он может отыскать подонков, похожих на себя, и как-то приспособиться, то в море он весь на виду. Море раздевает человека, обнажает его суть. Для мерзавцев это часто плохо кончается.
И было там еще удивительное ощущение себя в природе. Сидишь после вахты на корме, и вокруг тебя — океан. Тихий. Это он с виду — тихий. Но какая же мощь просыпается в нем во время шторма! Я, слабый человек, мальчишка, становился частью этой мощной, безудержной, грохочущей, разыгравшейся стихии — привязывал себя канатом к борту судна, чтобы не смыло волной. И ощущение беспредельной, грозной, могучей силы, бушующей в природе, передавалось мне. Когда видишь, как волна с десятиэтажный дом надвигается на тебя. И корабль вместе с тобой взмывает на гребень этой волны и падает с гребня — в пропасть. Тебя поднимает, возносит к небу, бросает, окатывает тебя эта встречная волна с головы до ног! Набираешь воздуха в грудь — и какие-то мгновения ты под водой. И когда тебя бросает из одной стихии — водной, в другую — в воздушную, вверх — какое же это божественное ощущение! Такое омовение души происходит, будто всякий раз ты заново рождаешься и с каждой волной становишься сильнее. И все по-разному каждый раз: килевая качка, бортовая качка. И — ветер в полной силе!
Много открывалось там запредельной красоты, никогда не повторяющейся: иногда мрачной, иногда светлой, кроткой, но всегда — новой... Солнце сильное, ветер, волна. И волна — целая водяная огромная гора — бьет о борт, а верхушку ее срывает ветром, швыряет на палубу. И миллиарды жемчужин, светящихся, сияющих, всю палубу осыпают — вся она в жемчугах сияет! И все это перекатывается, движется, качается, переливается. И опять корабль взлетает. И опять верхушка новой волны сорвалась, обрушилась на палубу. И — бабах! — рассыпалось все, раскатилось. Все — огромная дышащая стихия, грозная, прекрасная, все — в сиянии солнца и брызг. Я просто по-мальчишески обалдевал от этого: такой это был великий восторг! ...И велико было благоговение перед стихией, почтение к красоте ее и силе. Ни с чем это не сравнимо...
Или выходишь вечером на палубу в штиль — все совсем другое уже, другая совсем красота вокруг. Длинная светящаяся дорожка, похожая на лунную, тянется от винта и уходит за горизонт, в небо: планктон в ночи светится — поднимается винтом и фосфоресцирует. И когда это при полной луне, смотреть на такую красоту можно бесконечно... Не случайно, видно, человека тянет к природным стихиям — к огромной воде, к большому огню.
Я вообще фантастически влюбляюсь в то, к чему прикасаюсь. А тут, на судне, все было дорого — к этому лежала душа!.. Начав с машинного отделения, я, надо сказать, сделал очень быстро корабельную карьеру — через год из машинного отделения перешел в электрики и вахту стоял уже в ЦПУ. Это — центральный пост управления, где много света, приборов и где мало шума. И мне предрекали большое будущее, связанное с морем, флотом. У меня на руках вскоре было направление в Высшее мореходное училище. Но тут случилось несчастье: в Охотском море мы попали в десятибалльный шторм. Большое было обледенение. Много ребят, моих товарищей, тогда погибло. Очень много... Семьдесят с лишком человек легли на дно. Навсегда.
Обледенение — это страшная штука. Волна, захлестывающая палубу, тут же застывает. Сейнера уходили кверху килем из-за ледовых наростов на палубе. Корабль покрывается льдом, тяжелеет, оседает, идет ко дну. Рубит и колет этот лед вся команда, ночь ли — день ли... Привязывали себя, чтобы не сорвало волной за борт, и долбили, сбивали лед без отдыха, без сна. А его становится больше и больше с каждой новой волной... Судно, на котором был я, выдержало. Но четыре сейнера на дно ушли. С невероятным трудом удалось нам выстоять, выбраться из ледяных оков.
На берегу нас уже похоронили. Знали во Владивостоке, какая беда там у нас разыгралась. И когда я все же сошел живым на берег, на причале стояла мама.
Поседела тогда моя мама. Она ведь только ради меня во Владивосток, в чужой совершенно город, переехала, а тут — такое... И сразу, на причале, она сказала: “Все, сын, — или море, или я”. ...Сильно она за меня тогда напереживалась. А маме я старался уже, повзрослев, не перечить: помнил — я у нее один.
Вынужден я был списаться на берег. В полной уверенности, что временно... Теперь жалею — и не жалею. Очень это большая школа была — ходить в море. Школа мужества. Пожалуй, нигде не смог бы я пройти такой прекрасной выучки, такого курса человековедения.
Нет, ничто меня тогда не сломало, и ничто не могло сдвинуть с пути. Чувство долга, чести, верности избранному делу и сейчас не пустые для меня понятия. Там, на судне, никто ведь и никогда не произносил высоких слов. Высокие слова не проговаривались впустую, а реализовывались в поступках и обретали не отвлеченный, а конкретный смысл в очень сложных обстоятельствах.