Вечером следующего дня я был в Сеуле. Я вышел из метро на станции «Чонгак». Здесь деловой центр города сливался с его развлекательным центром. Все вокруг было заполнено молодежью, горело неоном и пахло соджу — некрепкой картофельной водкой. Небольшие зеленые бутылки стояли повсюду. Неэмоциональные с понедельника по пятницу, сегодня, в субботу, корейские лица светились весельем и безумием. Старики, обнимаясь, признавались друг другу в любви, подливали друг другу соджу и заботливо кормили при помощи своих палочек тех, кто уже не мог ничего держать в руках. Офисные работники, убрав концы галстуков в карманы рубашек, чтобы не запачкать в тарелке, молчаливо напивались, склонившись над столом и время от времени лениво разглядывая проходящих мимо женщин. Я немного побродил по веселящемуся центру, а потом вновь спустился в метро. На станции не было ни одного человека. В такое время здесь могли оказаться только яростные противники бушующего наверху веселья, но они давно уже успели разъехаться по домам. Потом пришел полупустой поезд — сверкающий и белый, как объект инопланетного свойства. Я сел на удобное сиденье и оказался один в целом ряду. Прямо напротив меня сидела девушка. Лет 20, не больше. Белая гладкая кожа, длинные черные волосы. Белая сумка и тонкие синие джинсы, под которыми угадывались смешные колени. В руках она держала кожаную Библию с золотым срезом и быстро-быстро водила по строчкам глазами, торопливо перелистывая тонкие папиросные страницы. На ее лице не было эмоций. Редкие пассажиры входили и выходили на остановках, но она даже не поднимала глаз. Потом что-то произошло. Она заложила Библию пальцем, достала из белой сумки белый переливающийся телефон. Блеснул болтающийся на серебряной цепочке серебряный брелок — маленькая собачья голова. «Алло». Сквозь шум поезда я слышал ее так, как будто она сказала мне это в самое ухо. Она говорила и смотрела куда-то в потолок. А потом закрыла телефон и вернулась к Библии — самая красивая девушка в стране, где едят собак.
Вынужденное братство
С темного бревенчатого потолка до самого пола свисал роскошный венецианский гобелен с картинами из жизни античного Рима . Польский король, он же великий князь литовский, сидя в задумчивости, опирался на подлокотник небольшого деревянного кресла — трона. Он был еще не стар, но уже болен, и на лице его явственно изображалась усталость от многочасовых словопрений. Тем не менее вместе с целой толпой вельмож государь напряженно вслушивался в очередную долгую, бурную речь Ивана Ходкевича, старосты Жмудской земли, человека, уважаемого и за его сан, и за великие воинские доблести. Сейчас, впрочем, трудно было узнать в нем свирепого рыцаря. Казалось, этот человек сломлен, обессилен, просит только о пощаде. Соотечественники за его спиной — представители Великого княжества Литовского, Русского и Жмудского — выглядели не лучше, некоторые не стеснялись слез. Иногда, впрочем, в голосе пана старосты пробивались укор и обвинение:
«То, что Ваша королевская милость подарили нас Польше , на это мы хотя и склонились по приказанию Вашей королевской милости, но как все это нам больно, невозможно этого выразить словами! Вы и нас вместе с наследством передаете Короне, как рабов. Зачем же нам, честным людям, давать согласие на это? Ваша королевская милость, сами понимаете, что этого нам не следует делать, потому что ведь не в обычае, чтобы крепостные утверждали дар своих господ!» Стоявшие по сторонам польские сенаторы только поджимали губы. Непроницаемый вид сохранял и монарх. «Видно, сильно мы прогневали Бога, — продолжали литься горькие слова. — Просим же Вашу королевскую милость и государя нашего хотя об одном: дайте нам свидетельство с Вашей королевской печатью, что не будет загублена страна наша!»