Она была все-таки, судя по интонации и последнему замечанию, моя сторонница. Даже радетельница — если не моя, то моего текста. Скажу больше: не столько моей защитницей и радетельницей была она, сколько сторонницей всего независимого, вольнолюбивого и порой рискованного. Даже социально острого. В меру, конечно. То есть любого осмысленного явления свободолюбия. Но, как уже указывалось, в меру возможного и допустимого. А кто ведает эту меру? Она ведала. Недаром она знавала неистового и правдолюбивого Твардовского. Еще совсем молодой и весьма, весьма привлекательной интеллигентной литсотрудницей она работала с суровым и требовательным Кожевниковым. Разговаривала с самим Солженициным. Пользовалась доверительной дружбой незабвенного Трифонова. К ней в редакцию захаживали Пастернак, Тарковский и Самойлов. Она бывала на концертах Рихтера и Ростроповича. Ее знакомые навещали Сахарова. В ее дому по ночам и со многими предосторожностями слушали “Голос Америки”, Би-би-си и “Свободу”. Однажды она побывала даже в опасном американском посольстве. За одну ночь ею прочитывались непомерного размера рукописи и невероятно запрещенные книги. Она обмирала от страха над подписными письмами, адресованными самому высокому руководству. Прямо-таки застывала от ужаса и восхищения над невиданными по смелости словами обращений и великими фамилиями, стоявшими строгой и беспомощной колонкой внизу отчаянного послания. Были, были такие письма. И не все, кстати, доходили до руководящих верхов. Где-то спасительно стопорились на разных этапах сочинения и подписания. Она умела держать язык за зубами. Внешне сдержанно, но внутренне вся прямо вскипая, тихо и нелицеприятно осуждала некоторые, как она это называла про себя, неадекватные выходки отдельных диссидентов и людей андеграунда, своими безответственными действиями и поступками прямо на глазах рушивших хрупкое здание скрытых и негласных договоренностей между властями и прогрессивными представителями интеллигенции внутри государственого аппарата, к которым относила и себя. И, несомненно, к ним принадлежала. Она вела беспрестанную тихую благородную борьбу за всякого рода уступки и допущения, все время раздвигая и корректируя рамки дозволенности и допустимости. Она знала и любила литературу. Действительно знала и действительно любила. Редактировала лучшие литературные произведения своего времени, достававшиеся лучшему литературному журналу своего времени, где она как раз бессменно и обитала. К ее замечаниям и поправкам с уважением относились Нагибин и Паустовский, Аксенов и Астафьев. Собственно, несколько высокопарно и фигурально выражаясь, она и была — сама литература. Вот такая женщина!
Однако я все еще не понимал, по поводу какой главы возникли упомянутые проблемы, связанные к тому же с нелегкостью нынешней ситуции. Сразу припоминалось, как ровно в те же времена — или чуть-чуть пораньше — все разговоры с государственными функционерами и сотрудниками КГБ сопровождались постоянным рефреном:
— Вы же сами понимаете, какая сейчас весьма сложная международная и внутренняя обстановка.
— Обстановка?
— Ну о чем мы с вами говорим? Вы все отлично понимаете сами. Внутренняя и внешняя.
— А-аа, внутренняя и внешняя.
— Да-да, внешняя и внутренняя. Сложная. Вы отлично все понимаете. И этого нельзя не принимать во внимание.
— Понятно.
Но, поскольку мое “понятно” явно означало, что я не понимал или делал вид, что не понимаю, они надолго замолкали, внимательно вглядываясь в мои как бы невинные глаза. Порою я выдерживал их взгляд. Порою нет. Но согласно данной формулировке вроде бы предполагалось, что в случае решительного исправления этих самых — будь они неладны! — обстановок, внутренней и внешней, возможны станут отдельные послабления и изменения, о которых нас всех, когда нужно и кого нужно, своевременно поставят в известность. К несчастью, историческое время столь катастрофически не совпадает со временем единичной личной хрупкой человеческой жизни, что надеяться на возможность увидеть живьем те счастливые годины не представлялось реальным. Ан ошиблись! Ошиблись! Ошиблись самым невероятным образом. Ошиблись самые прозорливые и нетерпеливые. Ошиблись наши собственные умудренные. И иноземные просвещенные и информированные! Как мы обмишурились! Господи, как мы все обмишурились! Буквально в одно мгновение, в единый миг — по историческим масштабам, конечно, — все вокруг переменилось. И кардинальным образом.
Разговор наш с редакторшей происходил в тот еще относительно неуверенный, смутный период перехода от старого к новому. От старого, где ничего не дозволено, к новому, где будет дозволено практически все. И дальше, дальше, уже к тому совсем непроглядываемому, новейшему, когда снова будет все-таки кое-что не позволено. Но в то переходное время, в которое происходили описываемые события, некоторые сомнения и опасения были все же свойственны отдельным людям идеологической сферы, особенно ответственным, каковой и являлась моя собеседница.