— Даже не представляю, куда еще нам переехать.
Дилип глядит на меня, явно чего-то ждет, и я понимаю, что у него в голове есть готовый ответ и он хочет, чтобы я сообразила сама.
— У меня тоже есть семья, — говорит он, когда мое время выходит.
Я смотрю на свою ногу, лак на большом пальце почти облез. В верхней части стопы темнеют несколько тоненьких волосков. Я уже несколько месяцев забываю их выщипать. Дилип их не замечает. Или, может быть, замечает, но они ему не мешают. Или мешают, но он молчит из деликатности.
— Ты хочешь детей? — повторяю я свой вопрос и вдруг понимаю, что я сама не хочу детей, чья речь будет звучать точно так же, как звучит его речь: словно язык слишком свободно подвешен во рту.
Тот же вопрос я задала ему в самом начале наших отношений, месяца через три после первого свидания, за бутылкой вина, когда мы рассуждали о мучениях наших родителей.
— Наверное, да. А ты разве не хочешь? — говорит он. Точно так же он мне ответил тогда, в прошлый раз. Он все такой же, каким был всегда. Он ни капельки не изменился. Завтра луна в поднебесье пойдет на убыль.
— Почему?
— Что почему?
— Почему ты хочешь детей?
Он пожимает плечами:
— Так положено. У всех есть дети.
Я не помню, что говорила ему в прошлый раз, не помню, как обозначила свое желание и обозначила ли вообще, я даже не знаю, хочу ли детей, но у меня ощущение, что я говорила ему, что хочу. Это были бы правильные слова. Я могла бы такое сказать. Мне нетрудно подлаживаться под других. Я к тому и стремилась всю жизнь, разве нет?
Я смотрю на Дилипа, и он улыбается.
— Ты сегодня не выходила из дома, да?
1986
Пол в ашраме холодный и белый, я прижимаюсь к нему щекой. Повсюду вокруг — чьи-то пятки в глубоких трещинах. Все обезвожены, но обильно потеют. Тела в белых одеждах склоняются надо мной, руки тянутся меня поднять. Руки смыкаются у меня на лодыжках, на плечах, на запястьях, я парю в воздухе в нескольких сантиметрах над полом, и вот уже снова лежу на полу. Тела в белых одеждах встревоженно шепчутся, обсуждают, что со мной делать.
Кали Мата гладит меня по щеке:
— Вставай, солнышко. Надо встать.
Я закрываю глаза под ее ласковой прохладной ладонью, пахнущей зеленым луком и топленым маслом. Я люблю Кали Мату. Для нее мне хотелось бы встать. Но я не могу. Я хочу пить. Что-то мокрое течет у меня изо рта. Это слюна. Под потолком кружится вентилятор. Ящерица бежит по стене, исчезает за белыми ногами санньясинов. Я пытаюсь свернуться клубочком, но дыра у меня в животе отзывается болью при каждом движении. Я смотрю на их лица, склонившиеся надо мной.
Я знаю их всех, но они все чужие, и лишь Кали Мата — моя. Ее голубые глаза как стеклянные шарики. Я вижу свое отражение в этих глазах: я лежу на полу, как засохшее пятнышко на белой краске. Люди в белых одеждах пришли, чтобы меня отскоблить.
Пол дрожит гулким эхом — мне все слышно, мое ухо так близко к земле, что слух обостряется до предела, — и я узнаю мамин голос. Она пробивается сквозь толпу, и все расступаются перед ней. При виде мамы я вся напрягаюсь. Я не виделась с ней уже много недель, я думала, что она обо мне позабыла. Я даже боялась, что она умерла. В моем присутствии о ней никто не говорит, меня к ней не пускают. Почему меня к ней не пускают? Почему она должна доставаться одному Бабе?
Она берет меня на руки и относит в другую комнату. Тычет мне в губы стаканом. Стеклянный край бьется о зубы и отзывается звоном. Я отпиваю глоточек воды и вздыхаю. У меня внутри все пересохло. Оглядевшись, я вижу, что это моя комната — комната, где я живу без нее, — и обнимаю ее, мою маму, и держу крепко-крепко, и заливаюсь слезами. Мой живот протестует болезненной резью.
— Она уже несколько дней ничего не ест. Зовет тебя и трогает свое горло, говорит, что там что-то застряло.
Я не знаю, кто произносит эти слова, но чувствую, как напрягаются мамины руки. Словно деревенеют. Мама сердится. Я уже чую запах ее нарастающей злости.
Она швыряет меня на кровать, я ударяюсь затылком о тонкий матрас, лежащий на твердых деревянных досках. Не успеваю я вскрикнуть, как мама взбирается на меня, прижимает к кровати, не давая мне пошевелиться, мой всколыхнувшийся страх замирает, обращается вспять и сжимается в тугой комочек внутри. Мама с размаху бьет меня по щеке, и, как с громом и молнией, сначала я вижу мелькнувшую руку и только потом слышу звонкий хлопок. Мама держит меня, стиснув в объятиях, и мне становится нечем дышать. Я кричу, но мой голос сдавлен, почти не слышен.
Свет начинает темнеть по краям и постепенно сжимается в точку. Считается ли удар избиением, если нет синяка? Я не могу вспомнить природу боли.
— Когда тебя зовут есть, надо есть, — шепчет мама. — Надо быть умничкой и слушаться взрослых.