Когда он снова вышел на открытый воздух, то ослепительный блеск сменился ровным светом, а восторг перешел в тихую радость. Каждый красный висящий майский жук, и каждая красная церковная крыша, и каждый журчащий поток, мечущий искры и звезды, озаряли его душу радостными отблесками и небесными красками. Когда сквозь шумное дыхание лесов к нему доносились крики угольщиков, отголоски щелкания бичей и треск падающих деревьев, — когда он затем шел дальше и глядел на белые з
Минувшая зима лежала позади него, словно угрюмый, замерзший южный полюс, а местечко Кушнаппель осталось где-то внизу, словно затхлый школьный карцер, где от сырости каплет со стен. Лишь его комнату пересекали веселые широкие снопы солнечных лучей; и к тому же он представлял себе в ней свою Ленетту, в качестве единодержавной правительницы, которая сегодня могла стряпать, мыть и говорить все, что хотела, и у которой, сверх того, сегодня были заняты и голова и руки в ожидании того отрадного, что должно было последовать вечером. Сегодня Фирмиан от всего сердца радовался тому небесному сиянию, которое внесет в ее тесную яичную скорлупу, серную копь и картезианскую келью, словно в темницу св. Петра, явившийся туда ангел, Штиблет. «Ах, — подумал он, — пусть бог пошлет ей столько же радости, сколько мне, и еще больше, если это возможно».
Чем больше он встречал селений с их бродячими театральными труппами, тем театральнее казалась ему жизнь:[127]
ее тягости превращались в гастроли и аристотелевские завязки трагедий; его собственный костюм — в оперный; его новые сапоги — в котурны; его кошелек — в театральную кассу; и одну из эффектнейших сцен театрального узнавания ему предстояло сыграть на грудой своего любимца.В три с половиной часа пополудни, когда он еще не вышел за пределы Швабии и находился в одном селении, о названии которого не спросил, его душа внезапно вся растеклась водою, слезами, так что он даже сам удивился собственной растроганности. Окрестность скорее могла навеять противоположное настроение: Фирмиан стоял возле старого, немного поникшего майского дерева с засохшей верхушкой, — на общинном лугу крестьянки поливали блестевший на солнце холст и кормили пушистых желтых гусят, бросая им рубленые крутые яйца и крапиву, — мелкопоместный дворянин, за неимением лучшего служивший сам себе садовником, подстригал живые изгороди, а уже остриженных овец альпийский рожок пастуха сзывал к майскому дереву. — Все было так юно, так мило, в итальянском духе, — прекрасный май полуобнажил или совсем обнажил всех и вся — овец, гусей, женщин, горниста, подстригателя изгородей и самые его изгороди.
Почему в столь веселом окружении Фирмиан стал чувствителен? — Собственно говоря, не столько потому, что сегодня он весь день был слишком радостен, сколько потому, что овечий фаготист своим режиссерским свистком сзывал свою труппу под майское дерево. В душе Фирмиана, который в детстве сотни раз выгонял население отцовского овечьего хлева навстречу трубящему бродячему музыканту и пастуху, под сень его пастырского посоха, эта альпийская пастушеская мелодия сразу воскресила пору розового детства; отряхая с себя утреннюю росу и покинув свое гнездышко, сплетенное из нераспустившихся и уснувших цветов, она небесным видением встала перед ним, невинно улыбнулась ему своими бесчисленными надеждами и сказала: «Погляди, как я прекрасна, — мы играли с тобою вместе, — прежде ты получал от меня много подарков, большие царства и луга, и золото, и прекрасный просторный рай за горами, за долами, а теперь у тебя больше нет ничего? И ты, к тому же, так бледен! Поиграй опять со мною!» — О, ведь в каждом из нас музыка воскрешает детство, задающее каждому тот же вопрос: «Разве не расцвели еще розы из тех бутонов, что были даны тебе мною?» Ах, они уже давно расцвели, но то были белые розы.