Лейбгебер подумал, что есть опасность поплатиться за длительную мистификацию, если кто-нибудь, когда он сам случайно выйдет в соседнюю комнату, — так как перед каждой более долгой отлучкой он запирал дверь, — захочет поглядеть на покойного господина. Поэтому он пошел на кладбище, взял из склепа череп и спрятал под сюртук. Дома он вручил его адвокату и сказал, что если засунуть этот череп под зеленую решетчатую кровать — на которой лежал defimctuis — и привести в связь с его рукой посредством зеленой шелковой нити, то можно будет, по крайней мере в темноте, извлекать череп в качестве Белидорова напорного шара, или в качестве ослиной челюсти против филистимлян и филистеров, которых пришлось бы отпугивать, если они вздумают нарушить покой неостывшего мертвеца. Конечно, в случае крайней необходимости Зибенкэз мог бы очнуться от своего продолжительного обморока и — что, к тому же, явилось бы одолжением медицинским теориям — прорепетировать сцену апоплексического удара в третий раз; однако череп все же был предпочтительнее удара. Фирмиан со скорбным чувством созерцал эту мансарду души, эту остывшую инкубаторную печь мыслей и сказал: «Стенолазу[159]
он бесспорно служит более уютным и спокойным гнездом, чем улетевшей райской птице».Затем Лейбгебер посетил на дому церковный и школьный причт и внес обрядовые и мостовые сборы, ругаясь про себя, и сказал, что «погребение усопшего состоится послезавтра втихомолку и шито-крыто». Все участие причта должно было выразиться лишь в том, чтобы, — он на это охотно согласился, — положить в карман почтовый сбор, взимаемый за отправку мертвецов на тот свет; исключение составил только один старый бедный школьный служитель, который сказал, что считает грехом взять хоть крейцер с неимущей вдовы, ибо знает, каково терпеть нужду. Но этого-то как раз и не могли знать те, кто был побогаче.