«Господин Лейбгебер, — вдруг воскликнул чей-то голос, спешащий вдогонку. — Постойте же! Вот ваш платочек, я его нашла там внизу».
Он оглянулся: та самая девочка, которую Натали вытащила из воды, подбежала к нему с белым платком. Так как его собственный был при нем, и малютка удивленно оглядела его и сказала, что платок он уронил за час до того, внизу у бассейна, но тогда был одет не в такой длинный сюртук, — то радость хлынула в его сердце: Лейбгебер уже прибыл и побывал внизу.
Взяв платок, он стремительно побежал в Байрейт. Платок был влажен, словно к нему прижимались плачущие глаза друга; Фирмиан пылко прижал его к своим, но уже не мог этим осушить их; ибо он представил себе, как живет в одиночестве Генрих, осуществляя собственное изречение: «Кто щадит свои чувства и таит их в себе, словно под броней, тому они причиняют наибольшие страдания: так и на пальце самой чувствительной является кожа под ногтем». — В гостинице «Солнца» он узнал от кельнера Иоганна, что Лейбгебер действительно прибыл с полчаса тому назад и ушел. Не обращая никакого внимания на окружающее, словно ослепленный и оглушенный, помчался за ним Фирмиан по дороге в Гоф и настолько стремительно преследовал своего друга, что забыл даже о влажном платке.
Нескоро увидел он Генриха за селением Биндлох, на длинном подъеме, представляющем собою настоящую горную дорогу, по которой нельзя было быстро продвигаться ни вверх, ни вниз. Лейбгебер карабкался вверх как только мог скорее, чтобы нагнать адвоката, неожиданно для него, еще перед Гофом, хотя бы в Мюнхберге или Джефрисе, а то и в Бернеке, отстоящем от Байрейта на несколько часов почтовой езды.
Но разве не вышло все в десять раз лучше? Ведь Зибенкэз, находясь у подножия горы, наконец увидел Генриха наверху, недалеко от ее плоской вершины, и окликнул его по имени, и тот не услышал; и он изо всех сил побежал с платком в руке вслед за медлительным другом, уставшим от восхождения на гору; и наверху случайно тот обернулся, чтобы обозреть залитый солнцем окрестный ландшафт, и увидел весь Байрейт и под конец даже — бегущего друга. И, наконец, они, спеша — один с горы, другой на гору — сблизились, но не как две враждебных армии, а как два увенчанных цветами, пенящихся кубка радости при заздравном тосте дружбы.
Генрих вскоре угадал, что в душе его друга борются, сплетаясь, могучие и разрушительные силы, прошедшее и будущее; поэтому он попытался примирить и умилостивить «наяд потока слез». «Все сошло чудесно, и все здоровы, — сказал он, — теперь ты свободен, как я, — цепи сброшены, мир открыт пред тобою, — вступай же в него бодро, как я, начни, наконец, жить по-настоящему». — «Ты прав, — сказал Фирмиан, — мы свиделись, словно после смерти, радостно и тихо, и над нами теплое, любящее небо». Поэтому он и не решился спросить о покинутых, в особенности о вдове. Лейбгебер выразил много радости по поводу того, что перегнал его уже за четыре перегона перед Гофом. «Это мне тем приятнее, — сказал он, — что ты сможешь еще очень долго провожать меня до Гофа, где нам предстоит расстаться», — это последнее он, в сущности, и хотел сказать и подчеркнуть.
Теперь начались, чтобы предотвратить проявление растроганности, его шутки насчет умирания, которые, как настоящие придорожные столбы или каменные скамьи, выстроились вдоль всего шоссе до Гофа, и которые все мы должны захватить с собою на этом пути, чтобы не пришлось возвращаться за ними. Он спросил Фирмиана, хватило ли ему порционных денег, которые он ему дал с собою, как их давали древние германцы и римляне и египтяне своим покойникам, — он признал, что Фирмиан, должно быть, очень благочестив, ибо, едва успев совлечь с себя бренную плоть, уже воскрес из мертвых, и что он подтверждает учение Лафатера о существовании двух видов воскресения из мертвых, более раннего для набожных и более позднего для безбожников. Далее он заявил: «После твоей кончины ты не мог бы иметь лучшего архимима,[161]
чем я; и каждая муха, которую я видел пробегающей по твоей руке, напоминала мне о древних римлянах: справедливо полагая, что если муха садится на руку, это не будет на-руку, они назначали к каждому покойнику слугу с опахалом против мух; не соблюдая этого священного обычая, я совершил греховное упущение». Походка Лейбгебера и ход его мыслей скорее походили на целый ряд скачков: «Я счастлив и свободен, — сказал он, — пока я на вольном воздухе, — под облачным небом я становлюсь безоблачным. — В молодости резкий северный ветер жизни лишь служит человеку попутным ветром; и, клянусь небом, я моложе, чем любой рецензент».