Короче говоря, он молчал. Гордая Натали тоже молчала. В этом ужасном положении он боязливо проводил свои часы на сцене, вблизи от жесткого, вечного узла трагедии, — на все прелести весны падала мелькающая тень вороньей стаи забот, и сон его отравляли, словно ржа, ядовитые сновидения. Каждая ночь со сновидениями рассекала узел орбиты заходящей планеты, а вместе с тем и сердце. Как же судьба спасла его из этого чада, из этих удушливых паров страха? Чем исцелила она язву его перста, носившего обручальный перстень? — Тем, что отняла руку. — В один долгий вечер, незадолго до отхода ко сну, граф обратился к Фирмиану настолько дружески, насколько это могут светские люди. Он сказал, что имеет ему сообщить нечто весьма приятное, но позволит себе начать с некоторого предварительного напоминания. «Со времени вашего вступления в должность, — продолжал он, — вы мне кажетесь не столь юмористически настроенным, как до того; и, если мне позволено будет сказать, я иногда нахожу вас удрученным и слишком сентиментальным; между тем вы сами прежде говорили (но это он слышал от другого Лейбгебера), что предпочитаете людей, которые в беде ругаются, а не горюют, и что когда у наших ног зима, мы все же можем дотянуться носом до весны и, стоя в снегу, нюхать цветок». — «Я это охотно прощаю, ибо я, кажется, угадываю причину» — добавил он; но его прощение, в сущности, было не вполне искренним. Ибо ему, как и всем знатным людям, всякое сильное чувство, даже любовное, но в особенности печальное, было досадно, а крепкое дружеское пожатие рук было ему словно пинок ногой; скорбь он соглашался созерцать лишь улыбающейся, зло — лишь смеющимся или, в крайнем случае, высмеиваемым: ибо самые холодные светские люди подобны человеческому организму, в котором наибольшая теплота сосредоточена не столько в грудной, сколько в брюшной полости.[177]
Отсюда следует, что прежний Лейбгебер — это ясное, темно-синее небо, с которого непрестанный бурный ветер сгонял все облака, — должен был прийтись графу больше по душе, чем нынешний, мнимый. Но насколько иначе, чем мы, спокойно читающие этот упрек, отнесся к нему Зибенкэз. ЭтиКогда же граф продолжал: «Ваша чувствительность наверное объясняется не только тем, что вы лишились вашего друга Зибенкэза, ибо о нем вы после его смерти вообще отзывались не так тепло, как при его жизни; простите мне эту откровенность», — то при виде этой новой тени, омрачившей образ Лейбгебера, лицо Фирмиана исказилось скорбью, и он с трудом сдержался, чтобы дать своему судебному сеньёру высказаться до конца. «Но у меня, любезнейший Лейбгебер, это не попрек, а похвала, — не следует вечно скорбеть о мертвых, чего скорее заслуживают живые. Впрочем, и эта последняя ваша скорбь тоже сможет прекратиться на будущей неделе, так как прибудет моя дочь и, — это он произнес, растягивая слова, — с нею ее подруга Натали; они встретились в пути». Зибенкэз поспешно вскочил и стоял неподвижно и безмолвно, держа руку перед глазами, не в качестве веера, но в качестве экрана от света, чтобы получше разобраться в хаотически нагроможденных и сталкивающихся тучах своих мыслей и лишь затем дать ответ.
Но граф, который его в качестве Лейбгебера превратно истолковывал по всем пунктам и его чувствительную метаморфозу приписывал влиянию Натали и разлуки с нею, попросил его: «Прежде чем отвечать, выслушайте меня до конца. Уверяю вас, я с величайшей радостью сделаю все от меня зависящее, чтобы прекрасная подруга моей дочери навсегда осталась вблизи от нас». О небо! До чего граф запутывал все, что было столь просто!
Теперь Зибенкэз, когда изменился румб штурмующего его шторма, вынужден был попросить минуту на размышление, ибо у него, были поставлены на карту три жизни; но, стремительно пройдясь несколько раз по комнате, он вдруг снова остановился неподвижно и сказал — графу и себе: «Да, я буду правдив!» Затем он обратился к графу с вопросом, согласен ли он дать честное слово, что сохранит тайну, которая ему будет доверена и которая ни в чем не касается и ничем не нарушает интересов его самого и его дочери. «Если так, то отчего же?» — отвечал граф, которому разоблачение тайны представлялось вырубкой дремучего леса, обещающей создать широкий кругозор.
Тогда Фирмиан раскрыл свое сердце и свою судьбу и все; то был прорвавшийся поток, который не вмещается в новом русле и разливается на необозримом пространстве. Граф неоднократно задерживал его рассказ новым превратным пониманием, так как исходил из чисто гипотетической, вымышленной им самим любви Натали к настоящему Лейбгеберу и ни от кого не слыхал о действительной ее любви к Зибенкэзу.