Так говорим все мы, похоронив тех, кого мучили; но в тот же вечер скорби мы глубоко вонзаем дротик в другую, еще теплую грудь. О, сколь слабы мы с нашими твердыми намерениями! Если бы тот, кто сейчас истлевает и чьи раны, нами же нанесенные, мы искупаем слезами раскаяния и добрыми намерениями, был заново создан и в расцвете юных сил вернулся в нашу среду и остался бы с нами, то вновь обретенную, еще более дорогую нам душу мы лишь в течение первых недель сжимали бы в своих объятиях, тогда как позднее мы сжимали бы ее прежними острыми орудиями пытки. Я убежден, что с нашими покойными любимцами мы поступили бы именно так, ибо, — не говоря уж о нашей жестокости к живым, — в сновидениях, когда нас посещают образы усопших, мы повторяем все те направленные против них поступки, в которых наяву каемся. — Я говорю это не для того, чтобы отнять у скорбящего утешение раскаяния или чувство большей любви к утраченному существу, но лишь для того, чтобы побудить его меньше гордиться этим раскаянием и этим чувством.
Когда Фирмиан еще в тот же поздний час увидел, как его старый друг, — сердце которого ныне обладало столь малым, — с изможденным, поблекшим от скорбных дней лицом возвел взоры к небу, словно отыскивая там среди звезд похищенную подругу, — то боль выжала последнюю слезу из опустошенного сердца, и, обезумев от мук, он вменил себе в вину даже страдания своего друга, словно тот не должен был раньше благодарить, а лишь затем прощать его за них.
Он проснулся, изнуренный горем, то есть ощущая то обескровление всех чувств, которое, наконец, переходит в сладостное забытье и в жажду смерти. Ведь он все потерял, даже то, что не было погребено. К советнику он не смел итти, опасаясь, что выдаст себя или, по крайней мере, поставит на карту в двусмысленной игре спокойствие ни в чем неповинного человека, ибо ни ортодоксальная совесть, ни самолюбие последнего не могли бы примириться с мыслью о женитьбе на женщине, еще состоявшей в другом браке.
Но он мог посетить куафёра Мербицера, меньше рискуя себя выдать, и мог получить от него большой запас вестей. — Впрочем, теперь коса смерти рассекла, одновременно с узами любви, все его цепи и запутанные узлы; теперь он не повредил бы никому, кроме себя, если бы снял перед другими, и даже перед оплакивавшей его Натали, свою личину мертвеца и явился бы не истлевшим, — тем более что его совесть каждодневно и при каждом добром деле требовала с него проценты за просрочку со всей суммы непогашенного долга правдивости и отказывалась предоставить какие бы то ни было льготные сроки. — Далее его Я поклялось, словно некий бог своему Я, что он останется здесь лишь на этот день и больше никогда не вернется.
Куафёр сразу же догадался по хромоте, что перед ним не кто иной, как вадуцский инспектор, Лейбгебер. Он, подобно потомству, возложил на прежнего жильца, Зибенкэза, претолстые розмариновые венки и утверждал, что его теперешние верхние жильцы, эти бестии-чулочники, и в подметки бы не годились покойному господину и что весь дом трещит, когда они скрипят и стучат там, наверху. Далее он сообщил, что не прошло и года, как покойный забрал жену к себе, что она так и не могла забыть мербицеровский дом и часто по вечерам, одетая в свое траурное платье, — впоследствии ее в нем и похоронили, согласно ее желанию, — приходила побеседовать и рассказывала о наступившей в ее жизни перемене. «Они жили друг с дружкой, — сказал парикмахер, — словно два младенца, — стало быть, Штибель и она». Этот разговор, этот дом и, наконец, его собственная, теперь столь шумная комната оказались не чем иным, как сплошными пустырями на месте разрушенного Иерусалима, — где раньше был письменный стол, теперь стоял вязальный станок чулочника и т. д., — и все его вопросы о прошлом были только