В складывающейся обстановке второго следствия я должен был сознательно определить свое место в жизни. Мировоззрение должно было подсказать, на чьей стороне Правда, чьи позиции справедливее, кому отдать предпочтение. Я решил, что социальный порядок в Советском Союзе наиболее прогрессивен, и чаша весов поэтому склонилась в пользу коммунистических принципов и идеалов.
Главный абсурд заключался в том, что наказание я получил за измену Родине, за контрреволюционное преступление, а по своим взглядам и убеждениям принадлежал к коммунистам. Эта принадлежность пришла ко мне без тех официальных процедур, которые требовались каждому члену партии, ведь я не был связан ни дисциплиной, ни обязательствами, ни партийными взносами. Гордое чувство независимости руководило мною, тогда я находился под впечатлением бессмертных строк:
Но всему начатому приходит конец. Подошли к окончанию мои рукописные показания, я с гордостью передал их в следственный отдел и стал ожидать решения. Ждать пришлось долго, и это удивляло. Почему с таким равнодушием отнеслись к моим показаниям? Позже я все же понял, что рукописью заинтересовались — она была прочитана и по решению следственного аппарата УКГБ Кировской области отправлена в Москву в центральное следственное управление КГБ СССР.
Система насилия руководствовалась правилом: за беззаконные действия свои не нести ответственности, не считая нужным приносить извинения пострадавшим. Когда заключенный находится под следственным прессом, многого не знает, он больше теряется и легко попадает в следственные силки, лишается уверенности в своей правоте. Находясь в Бутырской тюрьме, после подписания 206 статьи, в ожидании суда военного трибунала, я около года не знал, где блуждает мое следственное дело, писал заявления, требовал соблюдения закона и справедливости и об окончании расследования, и о результате узнал лишь после объявления постановления Особого совещания, куда обычно направляют сомнительные следственные дела.
Такой же процедуре подвергли меня в Кировской внутренней тюрьме. Одиннадцать месяцев прошло в ожидании решения, прежде чем меня направили в Москву. И за все это время я лишь пять раз был на допросах. Я называл это беззаконием, глумлением всесильного аппарата над слабостью человека. Каждый день встречал я с надеждой покинуть тюремную камеру, а следователи принимали все за должное, зная о поддержке ведомства, и мало задумывались о человеческом праве подследственных, о процессуальных нормах Кодекса. Но как только срок разрешенного содержания в тюрьме подходил к концу, его автоматически продлевали новым.
Лубянка и Лефортово
В Москве рукопись прочитали и решили познакомиться с «автором». В начале лета 1949 года из Кирова меня отправили в Москву, во внутреннюю тюрьму на Лубянку.
Короткое знакомство с Лубянкой не дало возможности подробнее узнать это «заведение», представить его как единое целое. Поместили меня в общую камеру (на Лубянке были когда-то номера гостиницы), где уже было пятеро заключенных. Четверо отбывали свои сроки в разных лагерях ГУЛАГа и прибыли сюда по спецнаряду. Пятый оказался старожилом Лубянки — пошел восьмой год его пребывания в тюрьме. Сидел вначале в одиночке и сравнительно недавно был переведен в общую, под условием не открывать своей фамилии. Ему присвоен тюремный номер и отзывался он на него, когда вызывали в следственное управление.
Личность эта была наиболее загадочна — «Мистер „X“ с Лубянки». Кровать его находилась в дальнем углу от входа. Там, в изголовье, стоял громадный вещевой мешок, под самую горловину набитый вещами. Хромовые сапоги его несколько потеряли былой вид и лоск. Одежда выдавала в нем человека военного, и хотя на ней ничего не осталось от знаков прошлого величия — он выглядел человеком высокого положения.
Был он немногословен и остался для меня загадкой, инкогнито — у него не было ни имени, ни отчества. Только одна незначительная деталь осталась от его откровения. Однажды он рассказал, как многолетнее пребывание в одиночке было нарушено появлением неизвестно откуда взявшейся мыши. Боясь испугать это живое существо, он попытался как-то приручить ее, скрасить свое одиночество. Ему это удалось, и мышь разделила утомительные часы его затворничества…