Я открыл дверь на балкон. Морось и холод резко ударили в лицо. Тогда я закрыл ставни, задернул занавески и зажег сигарету. На полочке в ванной нашелся пластмассовый стаканчик, такой мутный, что казался грязным. Я постарался не обращать внимания, что он выгладит мерзко и похож на те стаканы, куда на ночь кладут вставные челюсти, и налил себе бурбона. Повинуясь старому предрассудку, я наполнял стакан снова, прежде чем опустошить полностью. Был слышен приглушенный шум машин за окном, гул лифта, который иногда останавливался совсем близко, шаги и голоса в коридорах отеля. Сидя на кровати и держа стакан между колен, я неспешно пил, без убеждения и цели, как смотрят на улицу незнакомого города. Красный бурбон переливался в свете ночника. Прикончив полбутылки, я услышал острожный стук в дверь. Я не шелохнулся — если бы кто-то вошел, он бы увидел меня со спины, я не собирался оборачиваться. Стук повторился: три удара подряд, вроде размытого знака. Одеревенелый от выпитого и долгой неподвижности, я поднялся и пошел открывать, не замечая, что бутылка все еще у меня в руке. Это было первое, что, войдя, увидела Лукреция, — а вовсе не мое лицо, которое она, наверно, узнала только позже, после того как я назвал свое имя.
Алкоголь сгладил удивление. Она была не такая, как раньше, в те времена, когда я был знаком с ней, и даже не такая, какой я представлял ее по рассказам Биральбо. Вокруг нее витал ореол алчного одиночества и поспешности, какой бывает у тех, кто только что сошел с поезда. На ней был расстегнутый белый плащ, плечи намокли от дождя — она принесла с собой в помещение холод и сырость улицы. Прежде чем войти, она окинула взглядом пустую комнату, беспорядок, бутылку у меня в руке. Я пригласил ее внутрь. И тут же, от какого-то абсурдного желания казаться гостеприимным, немного приподнял бутылку и предложил ей выпить. Только сесть было некуда. Стоя посреди комнаты, напротив меня, не вынимая рук из карманов плаща, она спросила, где Биральбо. Я, будто перед самим собой извиняясь за его отсутствие, ответил, что он уехал, а я пришел, чтобы забрать его вещи. Она кивнула и глянула на перевернутые ящики в тусклом свете ночника. Озаренное этим заревом и тщетным жаром бурбона, ее лицо представлялось мне совершенным и далеким, как портреты женщин со страниц роскошных журналов. Она казалась более высокой и одинокой, чем реальные женщины, и смотрела как-то по-другому.
— Тебе тоже надо уехать, — сказал я. — Туссен Мортон уже побывал здесь.
— Ты не знаешь, куда поехал Сантьяго?
Мне показалось, что это имя не относилось к Биральбо: не припомню, чтобы его так хоть кто-нибудь называл, даже Флоро Блум.
— Его музыканты тоже уехали, — сказал я. И почувствовал, что в это мгновение, чтобы удержать Лукрецию, было бы достаточно одного слова, только я этого слова не знал: говорить ей что-то было все равно что беззвучно шевелить губами. Не произнеся больше ни звука, она развернулась, и я услышал, как шуршит о воздух ее плащ, а потом — медленный гул лифта.
Я закрыл дверь и снова налил стакан. Через окно балкона было видно, как ее фигура появилась на тротуаре, спиной ко мне, слегка наклоненная вперед, в белом, развевающемся на холодном декабрьском ветру плаще, сверкающая от капель дождя в синих отблесках вывески отеля. Я узнал ее походку и стал смотреть, как Лукреция пересекает улицу, как быстро становится далеким белым пятнышком, исчезает в толпе, делается невидимой и бесследно растворяется среди раскрытых зонтов и автомобилей, будто ее никогда и не было на свете.