…Почему-то сейчас вдруг вспомнился тот вечер, когда я собирал вещи, готовясь уходить из Энска, чтобы добраться до Самары, где в то время как раз были чехи и наши части. От надрывных сцен, которые между нами происходили, все твои домашние устали так, что больше не могли друг на дружку смотреть и мечтали только об одном: чтобы все скорее кончилось, чтобы я ушел, ушел, ушел и прекратились бы взаимные попреки в том, что было, чего не было… И только твоя тетушка, твоя милая, прекраснодушная тетушка возопила: «Димитрий, вы что же, бросаете свою семью на произвол судьбы?!» Но мы все понимали, что, останься я в Энске, за мной не сегодня, так завтра придут, и найду я свой конец под стеной острога, как нашли те первые сорок человек, список которых мы прочли несколькими днями раньше в «Энском листке»: «Августин, архимандрит. Орловецкий Николай Васильевич, протоиерей. Чернов Михаил Михайлович, генерал-майор. Спасский Константин Иванович, начальник арестного дома в Балахне, сын священника. Тараканов Иван Никодимович, бывший редактор газеты «Энский листок». Жилов Никита Лукич, полицмейстер…» (Я эти имена до сей поры помню наизусть!) Я знал, что очень просто могу оказаться в следующем списке, а если нынешний редактор «Листка», в доме которого я жил, вздумает за меня хлопотать, его имя тоже непременно окажется в списке, и будем мы у стенки стоять рядышком, по-родственному: «Аксаков Дмитрий Дмитриевич, штабс-капитан. Русанов Александр Константинович,
Какая чушь, раздраженно подумал я, отбросил книжку и забыл о ней. И стихи забыл. А вот сейчас вспомнил… Знаешь почему? Потому что полчаса тому назад, когда я шел по коридору отельчика, когда открывал дверь в свой номер, за соседней дверью певучий девичий голос читал нараспев эти самые стихи:
Она читала по-русски, что неудивительно: в Париже, я думаю, не меньше тридцати тысяч нашего брата, а то и все пятьдесят. Она читала по-русски, и, ах, как мне захотелось постучать в дверь и увидеть ту, которая так страстно напоминала мне о жизни, о прошлом, о тебе! Но я этого не сделал. Не захотел возвращаться в былое. Ведь сегодня последний день моей жизни.
Я знал, что когда-нибудь он настанет. Все-таки не зря револьвер свой не продал тогда, на каком-то вшиво-блошином пюсе[2] тому наглому арабу. Арабов тут, в Париже, развелось, надо тебе сказать… Я на их физиономии еще с константинопольских времен смотреть не могу – уж больно они мне турок напоминают! Все черные, как тараканы… хотя, если правду сказать, прусаки всегда бежали шибче черных. Случались, конечно, промашки – ставишь на прусака, а выиграет черный. Редко, но бывало… Во время одной из таких промашек я и спустил два перстенька, данных мне покойной матушкой в январе восемнадцатого… Я их, вместе с матушкиными брильянтовыми серьгами и разными другими ее побрякушками, и через Самару пронес, и через Казань, и в Одессе не потерял, и на пароходе по пути в Турцию не продал за краюху хлеба или флягу воды, и даже в лагере на острове Галлиполи сохранил, хотя уж там-то… в голом поле, как говорили мы, русские… это было чистилище, врата ада! А вот попутал же бес, когда удалось выбраться в Константинополь: спустил перстеньки, и серьги спустил прусакам на прокорм!
Да нет, ты не думай, я не спятил, не заговариваюсь, просто-напросто у нас, у русских, в Константинополе главная забава была – кафародром. Не понимаешь? Тараканьи бега по-гречески. Прусаки – это тараканы. Рыжие, усатые…
Ростовское скаковое общество вывезло в Константинополь своих скакунов, да вот беда – прогорело из-за дороговизны кормов. Ну а тараканов держать значительно дешевле!